Муж избил Линлин, свекровь выгнала ее из дома, отправила к родителям. Выгнала и выгнала, а как выгнала, стала искать сваху, чтоб сговорила Дин Сяомину новую невесту. Линлин болеет, да не чем-нибудь, а СПИДом, скоро ей помирать, а она завела шашни с мужниным братом, как тут было ее не избить. Как было не прогнать к родителям. Как было не задуматься о новой невесте для Сяомина, здорового парня, которому еще и тридцати не сравнялось. К невесте главное требование – чтоб не болела лихоманкой, а со свадьбой можно повременить до смерти Линлин, а можно и не откладывать, прямо сейчас развестись с Линлин и сыграть свадьбу. Родители Линлин – люди понимающие, они сватье так и сказали: «Мы дочь плохо воспитали, так что пускай Сяомин женится, а если за невесту большой выкуп попросят, отдадите им наши подарки».
И мать Сяомина стала искать сваху, чтобы сговорила Сяомину новую невесту.
А за Линлин пришли из родной деревни, выбранили и увели из Сяоминова дома.
Но весна наступила, никого не спросив. А на смену весне уже поспевало лето. На улицы пришло тепло, пришла жара, деревенские давно переоделись из ватных курток в свитера и фуфайки, и когда настала пора переодеваться в легкие рубашки, Линлин явилась в Динчжуан за своими летними вещами. Уложила их в узел и понесла за ворота мужниного дома. Свекровь проводила ее до ворот и спросила, буравя глазами битком набитый узел:
– Линлин, а ты чужого добра, случаем, не прихватила?
– Нет!
– Сяомину скоро новую невесту сосватают, если ты к тому времени еще не помрешь, должна будешь на развод явиться.
Линлин молча стояла на деревенском перекрестке в двух шагах от ворот, и ей было видно даже стыки между плиткой, покрывавшей стены мужниного дома, стыки эти будто нарисовали тушью, такие они были черные, ровные и блестящие.
Постояла немного и пошла своей дорогой.
Пошла из деревни.
Бетонная дорога из Динчжуана ровно тянулась среди полей, возвышаясь над ними на полчи, а то и больше. В прежние годы по обе стороны дороги были вырыты дренажные канавы, а по краям канав росли черные тополя. Но теперь деревенские вырубили все тополя за околицей. И канавы зарастали сорной травой. Налетал ветерок, и трава радостно качалась, шелестела: хуа-хуа, ли-ли, хуа-хуа. Пшеница в полях вдоль дороги вытянулась уже в полный рост, и стебли ее были жесткими, словно проволока. В полях бродили деревенские, поливали посевы. Был полдень, солнце нещадно палило, и облысевшая дорога жгла ноги не хуже огня. Линлин шагала домой, язвы на лице зудели, но она их не скребла, а только тихонько гладила, как гладят щечки у новорожденного. Так она и шагала, медленно шагала домой, едва переставляя ноги, поглаживая язвы, понурив голову, и пока она так шагала, кто-то ее окликнул.
Ее окликнул мой дядя. Голос его прозвучал не тихо и не громко. И упал Линлин прямо на макушку.
– Линлин…
Линлин замерла на месте.
И увидела в нескольких шагах перед собой моего дядю: он совсем не изменился, и на лице его по-прежнему лежала предсмертная тень. Так все и было, дядя с Линлин стояли посреди дороги и глядели друг на друга. Поглядели, и Линлин торопливо обернулась назад.
– Никого нет, – сказал дядя. – А хоть бы и есть, какая разница.
– Ты что здесь делаешь? – спросила Линлин.
Дядя уселся на обочине.
– Узнал, что ты в деревне, решил тебя подкараулить.
– Зачем?
– Садись рядом.
Линлин заколебалась.
– Сун Тинтин к родителям ушла, да там и осталась, – сказал дядя.
И Линлин села рядом.
Они долго молчали, и наконец дядя спросил:
– Ты за летними вещами приходила?
– Ага. – И Линлин тронула узел с одеждой.
– Как здоровье? – спросил дядя.
– Да так же.
– И у меня так же. Зиму с весной пережили, значит, и лето переживем.
А потом, потом они замолчали. Помолчали немного, дядя улыбнулся и взял Линлин за руку. А она не отняла руки. Это случилось вскоре после смерти Чжао Дэцюаня, а накануне его смерти дядя виделся с Линлин в доме ее родителей. Но с тех пор прошло как будто несколько лет, они глядели друг на друга, молчали, и дядя взял ее руку в свою, осмотрел ладонь и запястье, аккуратно поскреб заскорузлые язвы, и Линлин заплакала, отняла руку.
А дядя сказал:
– Не уходи.
Она подняла глаза.
И дядя сказал:
– Сун Тинтин хочет развода, Дин Сяомин тоже с тобой разводится. Разведемся с ними и заживем вместе.
Она молчала.
В дядиных глазах заблестели слезы.
– Мы с тобой одной ногой в могиле стоим, говорят, зимой лихоманка разгуляется в полную силу, нам до весны не дожить. И я не за тем одним, чтобы скрасить последние дни, а еще чтобы лечь с тобой в одну могилу… Тогда мы и после смерти будем вместе.
Линлин смотрела на дядю, и на глаза ей набегали слезы, крупные и блестящие, словно жемчужины.
– Чего плачешь… – утирая ей слезы, сказал дядя. – Все равно скоро помирать, какое нам к черту дело до пересудов. Оставайся со мной, будем жить в деревне, ничего они нам не сделают.
В его глазах тоже дрожали слезы.
– Они еще увидят, как мы заживем. И Дин Сяомин, и вся его семейка. И Сун Тинтин, и все деревенские.
Дядя плакал, продолжая улыбаться:
– Они хотят с нами развестись, а мы с тобой заживем вместе и сами пойдем к ним за разводом.
Говорит:
– Ты если к родителям вернешься, отец с матерью тебя пожалеют, братья пожалеют, а невестки что скажут? Они ведь знают, что у тебя лихоманка.
Говорит:
– Хочешь, поселимся в моем доме. А если не нравится, что там Сун Тинтин хозяйничала, давай переберемся в гуменную сарайку на пшеничном поле. Я туда из дома посуду с котелком принесу, а больше нам ничего не надо.
И они зажили вместе открыто, не таясь. Зажили вместе, как муж с женой. Зажили вместе, отбросив всякий страх..
Зажили и зажили, зажили на гумне, в двухкомнатном глинобитном домишке с черепичной крышей, дядя принес туда из деревни котелок, принес посуду, принес одеяло и матрас, и они с Линлин зажили вместе, совсем как муж с женой. У каждой семьи на поле свой участок, но гумном все пользуются вместе, десятком дворов сообща. Гумно всегда было гумном, и при бригадах взаимопомощи, что народились сразу после Освобождения, и при продбригадах времен народных коммун, и сейчас, при крестьянских ячейках. Поля поделили на участки, но гумно осталось общим. А вот соломенная хижина при гумне за эти годы совсем развалилась, и деревенские налепили кирпичей, выменяли черепицы и построили на гумне новый домишко из двух комнат. Жить в нем никто не жил, только в страдную пору, когда люди по очереди приходили на гумно молотить, в этой сараюшке можно было передохнуть и подремать после работы. А между страдами там хранился инструмент и всякая всячина.
А теперь там поселились дядя с Линлин.
Постелили под окном дальней комнаты несколько досок, в ближней комнате устроили очаг, все вещи разобрали, разложили по местам, что сюда, то сюда, что туда, то туда. Вбили гвоздь в стенку, повесили на него плетенку с палочками, на доске у очага расставили посуду. И получился настоящий дом.
Дядя с Линлин зажили своим домом.
Вот так и зажили. Поначалу, таская на гумно посуду из деревни, дядя еще скрывался и осторожничал. Но как ни старался, спустя пару дней люди все прознали, так что дядя махнул рукой и плюнул, плюнул и растер. Дрова, масло и соль с рисом он носил, никого не таясь, а его ответы на вопросы прохожих сделались яснее самого ясного зеркала.
Спросили его однажды:
– Дин Лян, куда же ты вещи из дома тащишь?
А он встал посреди дороги, говорит:
– Я вроде не из твоего дома их тащу?
Прохожий осекся и сказал, подумав:
– Ну ты даешь, я ведь тебе добра желаю.
А дядя ему:
– Добра желаешь? Раз так, давай меняться: бери мою лихоманку, а я твое здоровье заберу.
Тот ему:
– Ну ты даешь…
А дядя:
– Что я даю?
Тот ему:
– Иди уже.
А дядя встал посреди дороги, не уходит:
– Мы же вроде не у тебя во дворе? Куда ты меня гонишь?
Дядя все стоял на месте, и прохожий пошел восвояси. Побоялся спрашивать про Линлин. Пошел восвояси и пришел домой, да только не к себе, а к Сяомину. Дин Сяомин из дома не вышел, зато вышла его мать и понеслась прямиком на гумно: лицо синее от злости, волосы растрепаны, размахивает палкой длиной в добрых три чи, а толщиной с руку – схватила ее по дороге из чьей-то дровницы и грозным вихрем понеслась прямиком к западной околице, а следом за ней увязалась еще дюжина человек, женщины да дети, собрались посмотреть на представление.
Дошли до гуменной сараюшки, мать Сяомина встала посреди гумна и заорала во всю глотку:
– Ян Линлин! Ах ты шлюха, да у тебя между ног грузовик потеряется! А ну выходи!
Линлин из сараюшки не вышла, зато вышел мой дядя. Встал в нескольких метрах от матери Дин Сяомина – руки в карманах, одна нога вперед, другая назад, плечи расправлены, а на лице бесстыжая улыбка. Встал так и преспокойно говорит:
– Тетушка, если вы драться пришли да браниться, вот он я. Это я охмурил Линлин, она шла себе в родную деревню, а я ее подстерег и сюда затащил.
– Пусть выходит! – вытаращилась на него мать Дин Сяомина.
А дядя говорит:
– Теперь она моя жена, если есть что сказать, говорите мне.
У матери Сяомина глаза на лоб полезли.
– Жена? Пока она с Сяомином не развелась, она Сяоминова жена, а моя невестка. Бесстыжий ты, Дин Лян, брат у тебя уважаемый человек, отец всю жизнь ребятишек учил, в кого же ты уродился такой бесстыжий?
А дядя ухмыляется:
– Тетушка, вы теперь поняли, какой я бесстыжий, вот и ладненько. Браните меня и бейте сколько влезет. Хоть до смерти забейте, до смерти забраните, а как набранитесь да палкой намашетесь, Линлин будет моя.
Старухино лицо из синего стало лиловым, белым, багровым, черт знает каким. То синим, то белым, а то багровым, как будто дядя мой опозорил ее перед деревней, как будто плюнул ей в лицо, – у матери Сяомина и губы затряслись, и руки. Как его после такого не выбранить, как не отходить палкой? Если не выбранить и не отходить, что люди скажут? И мать Сяомина в самом деле крепко выругалась и замахнулась палкой.