ение моим добром.
Подпись: Дин Лян
хх. хх. хххх года
Дядя пошел к Дин Сяомину со своим письменным документом, выкликал Сяомина из дома, встал у порога и швырнул письменный документ прямо Сяомину в лицо:
– Подавись!
Дин Сяомин подобрал документ, прочитал его и сказал с обидой:
– Брат, ты у меня жену увел, а тебе все мало…
Глава 4
Дядя с Линлин расписались.
Честь по чести, стали мужем и женой.
И наконец перебрались в деревенский дом.
В день переезда дядя пригнал на гумно тачку, и они в два приема перетаскали свой скарб из сараюшки в деревенский дом. Но стоило им оказаться дома, как Линлин бросило в пот. Она вытащила вещи из тачки, вытащила одеяло с постелью, чашки с плошками, стулья, сундуки, расставила по местам. А как расставила все по местам и навела порядок, ее бросило в пот, Линлин разделась, постояла на сквозняке, и пот высох, но к вечеру ее одолел жар, горячечный жар. Муторный жар. Думала, простудилась, приняла лекарство, выпила имбирного отвару, но жар не спадал.
И спустя две недели стало ясно, что у Линлин разыгралась лихоманка.
Разыгралась в полную силу.
Линлин пришла пора умирать.
Сил у нее совсем не осталось, Линлин была так слаба, что даже палочки не могла в руках удержать. Однажды дядя приготовил ей имбирный отвар, чтобы прогнать жар, но Линлин не взяла чашку с отваром, а уперлась глазами в свежие болячки на дядином лбу, и ее худое лицо перекосилось от испуга.
– У тебя что, новые болячки выскочили?
А дядя говорит:
– Ерунда.
– Снимай рубаху.
А дядя улыбается, улыбается бесстыжей улыбкой:
– Да ерунда.
– А если ерунда, – повысила голос Линлин, – дай посмотреть, снимай рубаху.
И дядя снял рубаху. И Линлин увидела, что вся поясница и живот у него по кругу обсыпаны воспаленными язвами. Такими красными и блестящими, будто из них вот-вот брызнет кровь. Чтобы ремень не натирал, дядя снял его и подпоясался широкой веревкой. Раньше, когда они жили на гумне, он прятал веревку под рубахой, а сейчас снял рубаху, и конец веревки свесился у него вдоль штанины, как у крестьянина из старых времен: в старые времена крестьяне всегда подпоясывались веревками, и концы веревок свисали у них вдоль штанин.
Линлин смотрела на красную россыпь дядиных болячек, и плакала, и улыбалась сквозь слезы. Улыбалась и говорила:
– Вот и хорошо, мы с тобой вместе занедужили, а то я боялась, что помру от лихоманки, а ты снова с Тинтин сойдешься.
Дядя тоже расплылся в улыбке:
– Ай, не хотел тебе говорить, да ведь я раньше тебя занедужил. Я еще когда вместо ремня веревку повязал, думаю: силы небесные, поскорее бы Линлин занедужила, не дай бог я помру, а она будет жить себе да радоваться.
Дядя улыбался, бесстыже улыбался.
И Линлин легонько ущипнула его за бок.
Дядя поставил чашку с отваром у изголовья и говорит:
– Я же целых две недели к тебе не приставал, и ты не заметила, что я занедужил?
Линлин улыбнулась и покачала головой. И они завели долгий разговор.
Линлин говорит:
– Вот и хорошо, перебрались мы с гумна домой и вместе занедужили.
А дядя ей:
– Все равно помирать, так лучше вместе.
– Все-таки пусть я помру первой, – говорит Линлин. – Тогда ты мне похороны устроишь, только не вздумай в погребальные тряпки меня обряжать, а купи красивое платье. Два платья: одно алое, я с детства люблю алый. И белое, траурное. И переодевай меня, сначала в алое, потом в белое, потом обратно.
Дядя говорит:
– Еще я тебе куплю красные туфельки на каблуке, как носят девушки в Кайфэне.
Линлин задумалась, надолго задумалась, и вдруг вся ее беззаботность исчезла, Линлин испытующе заглянула дяде в глаза и сказала:
– Нет, все-таки пусть ты помрешь первым. Если я помру, а ты жив останешься, у меня сердце будет не на месте.
– Если ты помрешь первой, я тебя как следует похороню, – подумав, сказал дядя. – Потом сам помру, и отец с братом меня похоронят. А если я помру первым, вдруг они тебя закопают как попало?
– Так оно так, но пока ты живой, сердце у меня не на месте, – сквозь слезы ответила Линлин.
– Чего оно не на месте?
– Ничего.
Так они спорили, так они упрекали друг друга, и наконец Линлин сказала:
– Давай тогда вместе помрем.
А дядя ей:
– Вот уж нет, я помру, а ты живи себе, пока живется. А если ты помрешь, я буду жить, пока живется.
– Да ты сам хочешь жить, пока живется, а обо мне вовсе не думаешь.
Дядя сказал, что совсем не это имел в виду. А Линлин ответила, что именно это он и имел в виду. И они заспорили, не то в шутку, не то всерьез, и дядя нечаянно задел чашку с имбирным отваром, чашка упала на пол и разбилась вдребезги.
И они умолкли.
Уставились на черепки. Оба знали, что разбить чашку с отваром – дурная примета, значит, жить осталось совсем недолго, никакой отвар не поможет. Они молча глядели друг на друга, и в доме повисла мертвая тишина. Было душно, словно в решетке для варки пампушек, и дядя с Линлин покрывались горошинами пота. Оба они исхудали, вконец исхудали, и пышные груди Линлин, которые так любил мой дядя, теперь опали и превратились в два бугорка худой пожелтевшей плоти. И нежное лицо Линлин, сиявшее румянцем даже под россыпью болячек, теперь стало сизым, словно железо, тронутое желто-черной ржавчиной. Глаза ее запали так глубоко, что в глазницы поместилось бы по куриному яйцу, а скулы так заострились, что стали похожи на деревяшки, обтянутые белыми траурными лентами. В таком виде Линлин мало походила на человека. Совсем не походила на человека. И волосы ее пожухли, нечесаные пряди ржавели на подушке, словно охапка увядшего бурьяна. А дядя мой ел по-прежнему много, но как будто не в себя, и его квадратное лицо сделалось узким, как лезвие ножа, а глаза выцвели и больше не блестели. Уронив чашку, дядя долго разглядывал черепки и наконец сказал:
– Слушай, Линлин. Если не веришь, что я тебе добра желаю, давай я прямо сейчас умру, чтоб ты видела.
– Как умрешь?
– Повешусь.
– Давай, вешайся. – Линлин села в постели, пригладила волосы и спокойно проговорила: – Все равно нам с тобой немного осталось, так что доставай веревку. Если ты себе петлю на шею накинешь, я свяжу вторую петлю, и мы вместе с табуреток прыгнем. Жить не судьба, так хоть умрем вместе.
Дядя уставился на Линлин.
А она говорит:
– Доставай веревку.
Дядя не двинулся с места.
– Доставай, она под кроватью лежит.
Дядю будто приперли к стенке, он сжал губы и замолчал, неотрывно глядя на Линлин, но все-таки полез за веревкой, отыскал ее под кроватью, забрался на табуретку и обмотал веревку вокруг поперечной балки, связав на каждом конце по петле, а после, не слезая с табуретки, обернулся и взглянул на Линлин. Так взглянул на Линлин, будто хочет помериться с ней силенками, помериться храбростью, будто хочет ее поддразнить, взглянул на Линлин тепло и нежно. Но дядя не ожидал, что Линлин, всегда такая ласковая, а наедине с ним такая дикая, перед лицом смерти поведет себя как настоящая героиня. Дядя завязал петлю и уставился на Линлин, а она неторопливо поднялась с постели, умылась, расчесала волосы гребенкой, затем вышла из дома и заперла ворота, а вернувшись, влезла на табуретку и сказала дяде:
– Если помрем вместе, значит, не зря я с тобой постель делила.
Было еще утро, солнце повисло на восточной половине неба, его лучи лезли в окно, опаляя постель. Кровать Линлин застелила, одеяла сложила стопкой, а все остальные вещи лежали по местам с тех самых пор, как они с дядей перебрались в деревенский дом. У Линлин все лежало по местам, везде был порядок. И даже шторки с дверных проемов она так отстирала, что не узнать. Теперь это был ее дом, и больше ничего в нем не напоминало о Сун Тинтин. Линлин сняла с кровати матрас, на котором спала Тинтин, и постелила вместо него тюфяк с гумна. Сундуки, в которых лежали вещи Тинтин, она перемыла не-сколько раз, так что даже запаха Тинтин не осталось. Чашки, из которых ела Тинтин, Линлин унесла в курятник. Теперь это был их дом, и Линлин умирала, ни о чем не жалея. В комнатах все стояло по местам, а то, чему было не место в доме, Линлин вынесла во двор. Раньше в углу за дверью стояла лопата, а на стене висела мотыга, так Линлин унесла их из дома и пристроила во дворе под стрехой. Везде, куда ни глянь, было прибрано и чисто, как в свежей могилке с ровными стенами. Линлин осмотрелась по сторонам, взяла из тазика мокрое полотенце, в последний раз обтерла лицо и неторопливо забралась на приготовленную для нее табуретку, схватилась за петлю и наконец подняла глаза на дядю. Теперь и отступать было некуда, и жить дальше нельзя, и ничего не оставалось, как сунуть голову в петлю. Дядя вцепился руками в веревку, вцепился руками в свою петлю, а Линлин вцепилась в свою. Она глядела на дядю, понуждала дядю скорее накинуть петлю на шею, чтобы самой последовать его примеру. Они загнали себя в тупик, загнали себя в мертвый угол, и впереди была только смерть, но тут дядино лицо снова разъехалось в улыбке, в нехорошей улыбке, в бесстыжей улыбке, и дядя сказал:
– Надо жить, пока живется. Умирай, если хочешь, а я жить буду.
Дядя слез с табуретки, уселся на кровать и поднял глаза на Линлин, которая так и стояла, вцепившись руками в петлю:
– Матушка, спускайся ко мне! Спускайся, и я буду тебе прислуживать, как родной сын.
Дядя подошел к табуретке, взял Линлин в охапку и отнес на кровать, медленно раздел ее и увидел, что белая нежная кожа Линлин теперь пожухла, стала цвета перезимовавшей травы, лицо налилось горечью и досадой, а из глаз покатились слезы.
– Давай правда повесимся? – сказала Линлин.
– Ну уж нет, – отвечал дядя. – Будем жить, пока живется. Как хорошо жить! И еда есть, и крыша над головой, как проголодаюсь – пойду на кухню, пожарю лепешек в масле, пить захочется – воды с сахаром намешаю. Надоест дома сидеть – выйду на улицу, с людьми поговорю. Как по тебе соскучусь, буду лицо твое гладить, губы целовать, а станет невтерпеж – займусь с тобой тем, чем обычно занимаются мужчина и женщина.