И спустя несколько дней больные разошлись из школы по домам.
В тот день дед копался у себя на огороде неподалеку от школьных ворот, поливал две грядки, похожие на три циновки, расстеленные возле задней стены сторожки. Рядом с моей могилой. Дед носил из школы воду, колодезную воду, и поливал ей грядки, поливал джусай, лук и зеленую капусту. Дед таскал воду ведрами, и вода уходила в землю, словно в пропасть, словно в белые безбрежные пески старого русла Хуанхэ – не успеешь глазом моргнуть, а земля снова сухая. Чтобы полить две грядки, деду пришлось семь раз сходить с коромыслом к колодцу. А раньше хватало четырех ходок. И вот, когда дед почти закончил поливать свои грядки, два десятка больных во главе с Цзя Гэньчжу встали у дедова огорода, держа в руках узлы с постелью и одеждой, с чашками и палочками, с веерами и циновками, встали и уперлись глазами в деда, словно это он прогнал их из школы.
Все взгляды упирались в деда, давили на деда, словно это он не выдал больным продуктов, словно это он заставил их разойтись по домам. А дед стоял у грядки с пустыми ведрами на коромысле и тоже смотрел на больных, смотрел в обращенные к нему глаза, в обращенные к нему лица и больше их не боялся. Больше не чувствовал перед ними вины, не чувствовал себя их должником. Словно и говорить с ними было не о чем. Словно раньше он знал этих людей, но теперь не мог припомнить, кто они и из какой деревни. Словно раньше помнил за собой должок, но теперь знал, что больше ничего им не должен. Знал, что люди из этой толпы разграбили могилу его сына, разрушили сановную могилу, вырытую на равнине впервые за несколько столетий, вынесли из могилы драгоценные парные гробы из гинкго, которые не появятся на равнине еще несколько столетий. Вот так, и к лучшему, теперь дед ничего им больше не должен. Все долги возвратил, теперь они в расчете.
Теперь дед мог смотреть на них точно так же, как они смотрели на деда.
И они молчали, холодно глядя друг на друга.
Холодно и неприветливо.
Поглядели и разошлись. Цзя Гэньчжу тяжело сплюнул на землю, будто у него во рту камень вместо слюны, и повел людей за ворота.
И больные ушли из школы. Но перед уходом кое-кто напоследок обернулся и смерил деда тяжелым взглядом. Таким взглядом, будто дед слишком многое им задолжал, и ни разграбленная могила, ни украденные гробы не покроют долг. Будто ему нескоро удастся покрыть этот долг. А дед стоял у ворот, стоял у своих грядок, переваривая этот взгляд, и думал: чего вам еще от меня надо? Чего вам еще? Могилу разграбили – я ни слова не сказал, никому не пожаловался, не проклял никого, так чего вам от меня надо?
И дед пошел к колодцу набрать еще пару ведер воды.
И у ворот наткнулся на Дин Юэцзиня – с узлом в руках он последним уходил из школы.
– Дядюшка, грядки поливаете? – спросил Юэцзинь.
– Юэцзинь, – ответил мой дед, – ты когда Ляна могилу разграбил, я в деревне слова не сказал. Так чего вам еще надо? Хотите меня с потрохами сожрать?
Юэцзинь встал перед дедом, опустил узел с вещами на землю и сказал, подумав:
– Братец Лян был хороший человек, а вот братец Хой – последний козел. Забрал наши с Гэньчжу гробы, забрал у больных матпомощь, а кто ему сказал, что это мы с Гэньчжу повели народ могилу грабить?
Говорит:
– А пусть даже и мы, разве это его оправдывает? – Юэцзинь вскинул голову и, щурясь от солнца, заглянул деду в лицо: – Знаете, чем нынче промышляет братец Хой? Он теперь не только гробами заведует, а еще женит друг на друге заразных покойников и покойниц. За одну свадьбу берет двести юаней.
Говорит:
– Сколько у нас в уезде неженатых парней унесло лихоманкой? А девушек незамужних? Если за каждую свадьбу брать по двести юаней, это сколько же получится?
Говорит:
– Братец Лян умер, но лучше бы братец Хой умер, а братец Лян дальше жил.
Договорив, Юэцзинь подхватил узел и зашагал дальше своей дорогой. А дед стоял и глядел в спину Юэцзиню, глядел в его уходящую спину, словно только что прозрел. Прозрел и понял, почему больные, покидая школу, так странно на него смотрели. Дед стоял у школьных ворот, глядя вслед Юэцзиню, и когда Юэцзинь ушел уже далеко, дед бросил коромысло, выбежал за ворота и прокричал:
– Юэцзинь, это правда, что ты говоришь?
– Не верите, сами у него спросите! – крикнул в ответ Юэцзинь.
И зашагал дальше. А дед стоял на пригорке посреди дороги, стоял под солнцем, словно глиняный истукан, словно деревянный столб, и даже когда Юэцзинь совсем скрылся из виду, дед все стоял на месте, не шевелясь, словно гнилой столб, врытый под солнцем.
Дед часто вспоминал, что надо бы съездить в город, «скататься наверх», повидать моих отца с матерью, проведать Инцзы, но все не мог собраться. Не хотелось трогаться с места, а скорее не хотелось видеться с моим отцом.
Дед не мог собраться и потому сидел на месте, сторожил школу. Школа стояла пустой. Хоть шаром покати. Из кабинетов унесли все парты, стулья и классные доски. Унесли столы и бревна, служившие больным вместо кроватей. Все деревья во дворе срубили. Даже окна в классах опустели – ставни вынули и унесли вместе с партами и досками.
Из школы каждый день что-нибудь выносили, вооружившись записками с печатями и подписями Цзя Гэньчжу и Дин Юэцзиня, и скоро вынесли все без остатка. Дед сторожил школу, сторожил пустой двор, сторожил две свои комнатушки. Сторожил пустоту, сидел без дела, повторял, что надо бы повидать моего отца, но все не мог собраться. Жизнь его опустела. И сердце опустело. Как дядя сошел под землю, покинув мир живых, так и сердце покинуло деда. Дед знал, что отец мой жив и живет припеваючи, но в сердце своем давно его похоронил.
И в Динчжуан ему идти не хотелось.
И деревенских видеть не хотелось, и жил дед так, будто нет на свете никакого Динчжуана. В школе снова стало тихо, как год назад. Все разбежались. Сначала учителя. Потом ребятишки. Потом и больные лихоманкой. На десяти му пустого школьного двора остался один мой дед. Никого вокруг, хочешь лечь пораньше – пожалуйста, хочешь с утра поваляться в постели – ради бога. Проголодался – вари обед. В горле пересохло – глотни воды. Готовить можно сразу на два раза, а после даже котел мыть не обязательно – все равно никто не узнает. И умываться не обязательно – все равно никто тебя не увидит.
Деду зажилось так привольно, словно он очутился за изнанкой этого мира: иной раз услышит в Динчжуане плач и вой, но уже не берет в голову, не гадает, кто из деревенских отошел.
Увидит, что к кладбищу идет процессия с похоронными носилками, проводит их взглядом и возвращается к своим делам.
Да и дел-то у него никаких не было, только целыми днями сторожить огород, похожий на три расстеленные рядом циновки. Дед поливал грядки, выпалывал сорняки, стоял у огорода и любовался своей работой. А когда ни сорняков, ни вредителей не осталось, дед сидел рядом и ждал, чтобы из земли показался новый сорняк, чтобы вылез новый вредитель.
Засуха превратила равнину в жухлое серое пепелище, и только грядки на школьном дворе по-прежнему зеленели. И дед сторожил свои зеленые грядки, будто сторожил саму жизнь. Дядя умер, и Линлин умерла. Отец уехал. Уехал из Динчжуана вместе с матерью и Инцзы. Семье нашей пришел конец, но мысли об этом не печалили деда. Наоборот, сердце его очистилось и успокоилось, словно дед долгие годы тащил на плечах тяжелую ношу, а теперь наконец сбросил ее на землю.
Так и проходили его дни, один за другим. А когда наступил сезон футянь, самое жаркое время года, и деревья в Динчжуане растеряли последние листья, в школу явился Цзя Гэньчжу.
Подошел к грядке, на которой дед ловил вредителей, сел на корточки, помолчал немного и тихонько позвал:
– Дядюшка.
Дед на секунду застыл, потом обернулся и изумленно уставился на Цзя Гэньчжу. Прикинул про себя, что не был в деревне самое большее недели две, а Гэньчжу не видел самое большее дней двадцать. Да, двадцать дней назад Гэньчжу с Юэцзинем увели больных из школы, но за это время Гэньчжу стал совсем не похож на того, прежнего Гэньчжу. Исхудал до костей, лицо посинело до черноты, глаза запали так глубоко, что в глазницы поместилось бы по куриному яйцу, а то и по кулаку. Он сидел, подогнув ноги, сидел на моей могиле, съежившись в тени от школьной стены, похожий на выбравшегося из могилы упыря. Чернота покрыла его лицо, жухлая чернота, словно теплившуюся в нем жизнь раздуло ветром, высушило жарой. Гэньчжу назвал моего деда дядюшкой, еле слышно назвал его дядюшкой, впервые в жизни назвал моего деда дядюшкой и растянул губы в смущенной улыбке, и улыбка его была желтее листа по осени.
– Ты чего? – спросил дед.
– Мне помирать не сегодня завтра. – Улыбка Гэньчжу сделалась еще толще и увесистей, казалось, его лицо едва шевелится под этой улыбкой, и она вот-вот отвалится с лица, будто кора с дерева. Отвалится и шлепнется на землю.
Говорит:
– Я знаю, мне помирать не сегодня завтра.
Улыбается и говорит:
– Скоро помирать, жизнь я прожил непутевую, вот подумал, что надо бы с вами поговорить.
Дед обошел огород и сел на мою могилу. Сел на мои протянутые под землей ноги, сел напротив Гэньчжу, приготовился слушать. День близился к закату, знойная жара отступала, на смену ей из глубины равнины катилась духота летней ночи. Вдоль школьной стены потянуло слабеньким ветерком. И в тени, где сидели дед и Гэньчжу, стало немного прохладнее.
Голоса цикад вдалеке звучали точь-в-точь как чжуйху на прошлогоднем концерте Ма Сянлиня.
– Дядюшка, мне и правда скоро помирать. – Цзя Гэньчжу подался к деду: – Посмотрите, уже и лицо помертвело.
Дед заглянул в его лицо и увидел на нем синюшную черноту.
– Ничего. Главное – жару переждать, дальше легче будет.
– Бросьте, дядюшка. Пока не помер, решил вам кое-что сказать. Иначе так и уйду с неспокойной душой, глаза после смерти не смогу закрыть.
– Так говори.
– Ну, так я скажу.
– Ну, говори.