Сны Флобера — страница 3 из 63

Она переводила средневековые дневники японской придворной дамы, прислуживавшей в императорских покоях. Необычность дневника была в том, что дама писала от лица мужчины. В нём описывалась любовная история мальчика четырнадцати лет. «Во времена правления императрицы Кокэн жил один монах при храме Такамадэра, что находится в провинции Ямато. И вот однажды случилось несчастье: умер его самый любимый послушник. Монах был неутешен в горе, но прошли дни и месяцы, и он стал постепенно забывать о нем. Однажды весной в его сад прилетел соловей, сел на ветку сливы и запел словами. Священник удивился, но все‑таки записал слова. Перечитав их еще раз, он обнаружил, что слова слагались в стихотворение в китайском стиле: «Я прилетал сюда каждое утро ранней весной, но, не увидев тебя, я возвращался в свое гнездо». Священник, тронутый до слез, понял, что это был перевоплощённый в соловья его любимый послушник. Он вытер слезы и несколько раз прочитал молитву об успокоении души мальчика…»

Марго, стоя возле окна, сложила руки на груди. Наружные стекла были испещрены пыльными оспинками. «Никого не разжалобишь в этом мире, разве что Бога! Да и окна надо бы помыть…» Глаза её затуманились слезами. Дома накренились, воображаемый корабль накренился вправо, зачерпнув тёмно — синие воды Амурского залива; четкие очертания городского пейзажа стали расплываться, троллейбусы сталкивались с автомобилями, деревья валились наземь, прохожие передвигались с трудом, их зонты выворачивало наизнанку. Марго невольно схватилась руками за подоконник, чтобы удержаться в этой причудившейся качке, прислонилась головой к стеклу, словно золотая рыбка в аквариуме, мысль о которой вызвала внезапные слёзы. Они скатывались по щекам, прокладывая холодный след. Где‑то в груди застрял мучительный стон, затем он подкатил к гортани и вырвался глухонемым бессильным «О».

Этот воображаемый тайфун длился, пока варился кофе, пока она оплакивала свою жизнь, свою любовь. Кто‑то говорил ей: «Когда уходит любовь, что остаётся от сердца? Ведь каждый возлюбленный отламывает от него лакомый кусочек». Если бы она сейчас увидела себя в зеркале, то повторила бы с усмешкой своё излюбленное выражение: «Как я красива в печали!» Её печали, как стекающая вода в жёлобе, закручивались всё сильней и сильней. «А в будни я такая дурнушка. Почему я такая красивая сейчас? Именно сейчас, когда совсем недурна собой, меня покидают. Не прощу ему! Никогда не прощу! Я ведь знала, чем всё закончится! Ещё прибежит ко мне, как пёс бездомный, лизаться будет, извиняться… Прочь, слёзы! Прочь!»

Кого она гнала от себя? Она прогоняла память, она желала бы стереть её ластиком как что‑то постыдное или обидное.

Из‑за тучи вновь вынырнул солнечный луч. Цап — царап — и его поймал осколок бутылочного стекла, лежащий под откосом сопки. Марго зажмурила глаза, вытянув шею. Сквозь прищур она посмотрела вниз, словно с обрыва, припоминая с замиранием в сердце сегодняшний сон. Дужки её очков глухо звякнули о стекло окна.

В какую‑то долю секунды ночная картинка в смутных образах промчалась перед её глазами. Голова пошла кругом. Солнечный зайчик снова выскочил из жидких кустиков полыни. Луч метнулся вверх и коснулся ресниц Марго. Вдали, в заливе набухал под ветром фиолетовый парус белой яхты, уступая дорогу огромному океанскому лайнеру — полуострову с расположенным на нём городом.

Дома качнулись в другую сторону. Корабль неуклонно продолжал идти своим намеченным курсом. Волны беспомощно барахтались в море. Это напомнило Марго о белых хризантемах — излюбленной поэтической метафоре японцев, кстати, позаимствованной у китайцев. Она играла с солнечным лучом в жмурки, представляя, что это её золотая рыбка, колыхая плавниками, отсвечивает чешуёй под электролампой, когда долгими зимними вечерами она будет сидеть за каким‑нибудь вязанием или распускать старую кофточку. Нет, она распустит свитер, связанный когда‑то для Ореста, её инфантильного мучителя и негодяя!

Марго знала, как задобрить свою печаль. Она решила связать себе платье — длинное, до самых пят, «чтоб не задувал низовой ветер». Оно покроется цветами, как вишни на острове Рейнеке. Пусть одна веточка вытянется по диагонали через всё платье — точь — в-точь как узор в иностранном журнале по вязанию.

Она вспомнила разговор с мамой по телефону: «Я же говорила, что он тебя бросит. И бросил! С кем ты связалась…» Вместо сочувствия в голосе мамы слышалась горделивая правота. Скорее, это было злорадство, как показалось мнительной Марго. «Может быть, теперь ты будешь уделять мне больше внимания…» Эти слова больно задели её самолюбие явной несправедливостью, потому что Марго исправно звонила маме, раз в неделю заходила к ней домой проведать после работы. Однако её приход почти всегда заканчивался маленьким семейным скандалом, после чего она порой целую неделю не могла набрать номер маминого телефона. Это служило поводом для очередного упрёка, препирательства тянулись годами, они стали правилом их отношений, как застарелая болезнь. Их конфликты произрастали из скрытого женского соперничества, хотя делить им было некого и нечего.

Марго, будучи филологической дамой, занималась, по собственному саркастическому выражению, авторской наукой и, компилируя чужие труды, сочиняла свои книжки. Коллеги не шибко уважали её за эти праведные труды. Они занимались тихим семейным строительством, были далеки от писательства, тем более от научных интересов, и всё‑таки завидовали Марго. «Ну, конечно, ей можно заниматься наукой, она же без семьи!» — говаривала бывшая подружка Марго по аспирантуре. Всю московскую аспирантуру подружка пробегала в поисках суженого, никогда не терялась с мужчинами, а Марго просиживала свои лучшие годы в библиотеке иностранной литературы, занимаясь изысканиями. Вечера тоже проводила за книжкой, читая малодоступного, утомительного, как бабушкино веретено, Марселя Пруста, часто представляя себя то девушкой в цвету, то в образе Альбертины. Если б она знала тогда, что в этой героине, скрывающейся за портьерой, писатель изобразил личного шофёра, своего возлюбленного Альберта Агостинелли.

Мама её, Тамара Ефимовна, «уважала» выпить. Немного. Будучи слегка во хмелю, она часто поднимала болезненную тему женского одиночества:

— Вон Э. и сына родила, и замуж вышла, ну и что, что не закончила аспирантуру, что от этого, потеряла что‑то, нет же…

И так далее в том же духе. Если кто‑то появлялся на личном горизонте дочери, мать начинала ревностно расспрашивать, что да как, достоин ли он, исподволь подталкивая к мысли, что он не годится, и все заканчивалось пустыми хлопотами, как говорили карты, которым верила или не верила, но всегда гадала на червовую даму.

— Где же я буду искать, не на улице же? — отговаривалась Марго.

— А где находит Л. своих мужей? На улице, уже четвёртого! — не унималась мама.

— Она такая вертихвостка! Всегда в обнове, вся в золоте, на каждом пальце… Она так поправилась.

Раньше, сокрушалась Марго, на студенческую стипендию она могла купить себе золотое колечко, а теперь что? Даже на две зарплаты не купишь!

Как ни странно, сплетни о подругах примиряли мать и дочь.

— Невезучая ты у меня. В кого только? А род‑то вымирает ведь…

— Ведь! — с досадой повторила Марго.

Впрочем, однажды она заговорила на улице у киоска с незнакомым молодым человеком. Он выбирал перчатки на осень, весело разговаривая с продавщицей. Вот тут‑то она вставила слово (кто тянул её за язык?): мол, как эти бежевые перчатки идут к его плащу, а потом добавила — и к цвету глаз тоже. Молодой человек улыбнулся уютной, домашней улыбкой.

— Правда, идут? — спросил он. Потом представился: — Герман, а как зовут вас?

Она постояла рядом и, ничего не купив, пошла своей дорогой с односторонним движением. Когда обернулась на мужчину, их взгляды встретились. Он снова улыбнулся. Незнакомец уходил без покупки. Он не принял совета женщины. Дня через три она вспомнила с грустью эту улыбку, а однажды лицо этого мужчины снова мелькнуло в толпе. Как она тосковала по этой обыкновенной улыбке! «Почему я не могу так запросто, непринуждённо разговаривать с людьми на улице?» — спрашивала она себя.

Она не просто смущалась, а избегала мужчин. Душа её была похожа на раковину, которая сразу захлопывает створки, едва к ней прикоснешься. Видимо, из‑за этого судьба привела её к изучению средневековой литературы. Однако настоящее редко нуждается в прошлом, когда все озабочены повседневностью. Марго продолжала жить в отблеске чужих жизней, чужой культуры, давно умерших чувств, чужих утрат. Порой она оказывалась во власти ощущения, что время утрачивало линейное течение, замыкалось в самом себе. В сознании Марго эпохи существовали одновременно, наслаивались друг на друга по образу китайской пагоды. И вот, когда время — река переставала течь, и в неё можно было входить и дважды и трижды, с Марго происходили странные метаморфозы. Персонажи переводимых произведений как бы выходили из текста и становились её собеседниками, и Марго уже не различала, кто есть кто. Общаться с книгами великих мертвецов было безопасней, чем с людьми на улице, на кафедре или в магазине. Какое же разочарование внушило Марго эту мизантропию?

Как‑то перечитав дневник дочери Сугавара — но Такасуэ, она разрыдалась над горестями девушки, приняв их близко к сердцу, как свои собственные. И вправду это были печали Марго. «…В то время собою я не была хороша, но думала, что повзрослею и расцвету небывалою красотой, и у меня непременно будут длинные — длинные волосы…» Она пряла нить своих и чужих печалей. Реальным людям значительно сложней сочувствовать, чем литературным персонажам.

Марго хотела прожить свою жизнь без черновиков, набело, вот и не решилась замарать чистый лист бумаги. Она пошла в бабушку, которая приучала внучку к умным книжкам. Когда‑то до революции их семья была богатой; её отец, купец первой гильдии, торговал пушниной. Бабушка хотела учиться в Сорбонне.

— Катенька, зачем тебе учиться? У меня денег столько, что их хватит на тебя, на твоих детей и еще на внуков, — говорил отец, сдувая пылинки с воротничка.