Многие пробовали ускользнуть от нее, потихоньку воспользовавшись тем, что во всякой непроветренной комнате имеются широкие равнины, над которыми плывут гигантские тучи, и бесконечные тракты, по которым мчатся конные упряжки, развозящие документы с двуглавым орлом на печатях. Некоторые жители этого города тосковали по пространству так сильно, что бросали его раз и навсегда. Их засасывала пустота бескрайних полей, которые не могли обойтись без железнодорожных путей, разраставшихся год за годом, станция за станцией, вплоть до самого конца, где выяснялось, что обратной дороги нет. Они принимались блуждать по Петербургу, в золоченых рамах, огромному, где зимой блестящий лак, бывает, по двадцать часов кряду тонет в густом сумраке. И по Москве с ее деревянными тротуарами, не то настоящей, не то выстроенной из блестящих кубиков. Они добирались даже до Тулы, высокой, с латунным краником, из которого льется кипяток, а также в Омск и Томск, где летом сплавляют лес, а зимой все смерзается в камень. И в Астрахань — этот склад льда и шкур, где икру едят ложками, а шампанское пьют прямо из бутылки. Под ногами иных заплутавших путников где-то на границе степи и моря разверзлась темная бездна под названием Одесса, запруженная моряками, бандитами, офицерами и роковыми женщинами, безнадежно захлестываемая волнами эпидемии, навеки оглушенная эхом выстрелов. Иные не останавливались до самого Баку, где кровь течет по улицам, как дождевая вода, до Хабаровска, где лежат на белом снегу белые солдаты без сапог. Или до Владивостока, этой конечной остановки мира, на подступах к которой железнодорожные пути, дотоле стремглав мчавшиеся по идеальной прямой, выводят первый виток спирали. Следующий упирается в Харбин, где в сугробах утопают китайцы в фетровых сапогах. Прочие находятся уже за пределами видимости — только держись на поворотах. Спасенные и пропавшие люди, которых увлекли вихри, попадали вовнутрь памяти и принимали облик чьих-то воспоминаний, бесконечно повторяя свои прежние жесты. Моложе, чем были в юности, глядели они с тумбочек глазами, еще не видевшими ни пространства, ни огня.
Тот город, который знают жители, состоит из некоего набора элементов, обладающих определенным цветом и формой, но не имеющих постоянного положения. Они перемещаются, прячутся и возникают вновь, точно стеклышки в калейдоскопе. Вот перед няньками с детьми открывается сад за кованой железной оградой, вот возносится большой отель на месте разобранных конюшен при кавалерийских казармах. Где-то вырастает церковь с куполом, точно большое темное стеклышко, прежде скрытое позади других. В один прекрасный день с вывесок исчезает кириллица, на ее месте появляется готический шрифт. Меняются фигуры на цоколях, фонтан в сквере разбирают ввиду строительства подземного перехода, и спустя годы он возникает совсем в другом месте. Стеклышки двигаются хаотично, и лишь система зеркал создает иллюзию правильного, идеально симметричного целого, в котором случайная деталь возводится в ранг центральной. Город творят глаза. Это в них, как в зеркалах, отражаются произвольные сочетания цветных стеклышек, обретая симметрию и смысл. Изъян на стекле, случайный блик, пылинка, подчиняющаяся тому же закону, умноженная и включенная в целое, определяют контекст. Вот откуда берутся здесь Москва и Петербург, а также Париж и Лозанна — это оптический обман, порожденный дефектами зеркал. Понятно, что малейшее смещение элементов неминуемо вызывает серьезные сдвиги в Париже и Петербурге. Тень пылинки на зеркале заставит отплясывать в кабаре канкан, и она же способна изменить крой длиннополых шинелей. Что уж говорить об ударах, от которых стеклышки сталкиваются и рассыпаются. Внезапное появление немыслимой прежде диаметральной линии нарушает равновесие целого. И распяленный город опасно перекашивается в сторону Парижа, где Транссибирская магистраль — ценная бумага, одна из множества котирующихся на бирже, а террасы кафе в сумерках ежедневно заполняются оживленными людьми, слыхом о ней не слыхивавшими.
В иных Парижах проживают сентиментальные петербуржцы, облаченные в ливреи гостиничных служащих, ловко прячущие чаевые и украдкой утирающие слезу умиления, в то время как очередной Петербург может оказаться провинциальной дырой, полностью, словно плотной оберточной бумагой, заслоненной другим названием, — местом, куда жители Парижа вообще не заглядывают. А ведь достаточно крошечному клочку упаковочной бумаги затесаться среди стеклышек калейдоскопа, чтобы все приобрело сероватый оттенок и пасмурное настроение — ведь упаковочная бумага меняет свойства света.
Можно догадываться о существовании города, совершенного в своей полноте, города, который представляет собой сумму всех возможностей. Там все есть и ничто не пропадает, каждая фарфоровая чашка имеет свое происхождение и свое предназначение. Но именно он, этот абсолютный город, терзаем недугом беспрестанных катастроф. Перемены всегда вносят хаос в жизнь обитателей. Приходится следить, чтобы по рассеянности не въехать на мост, много лет как разобранный, не усесться на террасе разрушенного кафе, где некогда подавали превосходные пончики. Можно провести в ожидании долгие часы на остановках давно отмененных маршрутов, если не заметить, что рельсы уже залиты асфальтом. Надо хорошо помнить, где высятся некогда отсутствовавшие стены. Проходя через базар, запруженный подводами и лошадьми, засунувшими морды в торбы с овсом, не стоит забывать о природе жилых корпусов, о непрозрачности и твердой консистенции их стен. То, на что можно наткнуться и удариться, в определенном отношении более реально, нежели эфемерные пейзажи, доступные погруженному в память взгляду. Настоящий момент утекает у жителей города перемен сквозь пальцы, поэтому им приходится жить прошлым. Они лишь стараются не биться головой о стену от тоски по утраченному. Понимают, что картину загораживают не стены. Даже уничтожь они их взглядом, базар с подводами и лошадьми все равно не вернется на прежнее место. Уж слишком велики оказались бы потери, учитывая, что незримый квартал, образованный воздушно-прозрачными рядами параллелепипедов, заполнила бы пустота, со свистом втягивающая скомканные газеты, зонтики, шляпы, воспоминания.
Меньшее целое легче охватить взглядом. Каждый из взаимодополняющих городов свободно парит в пространстве, невесомый и бесплотный, точно картинка в калейдоскопе. Они не связаны ни трубами, ни кабелями, способными передавать субстанцию или энергию. Не возникают и не исчезают, не превращаются друг в друга. Существуют каждый для себя, замкнутые в себе, — и ничего в них никогда не меняется. Именно по причине своей незыблемости они и нужны в таком количестве. Лишь наблюдатели, которые не могут обойтись без упорядочения событий в памяти, пытаются связать их воедино, стремясь вернуть миру непрерывность и логику, причины и следствия. Это по их вине новое обращается в старое, а чистое — в грязное. Город, доступный взгляду наблюдателей, — место, где сегодняшняя пыль ложится на вчерашнюю, где черствеет хлеб, испаряется вода и ржавеет железо. Памятники там устанавливаются и низвергаются, улицы называются то так, то эдак. Сотканный из изменений город, — потихоньку, день ото дня ветшающие подмостки для бесконечных мизансцен, место потерь и обретений, поломок и починок, рождения и смерти.
Воспоминания подобны щепкам, которые летят, когда рубят лес. Они продолжают лежать там, где упали, когда печь уже натоплена. Растаптываемые сапогами, заливаемые дождями, медленно меняют цвет. Если ничто нельзя сохранить и спасти, как же воспоминаниям устоять перед переменами? Подвластный памяти город перемен вынужден был вместить все, что удержала память, однако с каждым днем содержимое потихоньку рассыпается на кусочки. Словно в шкафу, где рядом с дешевым синтетическим костюмом фабричного производства висит истлевший, но сшитый из дорогого сукна мундир не существующей уже воинской части, а между ними — дамская муфта с гнездом моли.
Поэтому невозможно представить что-либо более обширное, чем территории, простирающиеся в головах. Каждый из прошлых и будущих городов, понатыканных в закоулках мира, имеет там свою звезду; а можно также сказать, что каждый из них — самый главный. Ведь разве мир не состоит сплошь из закоулков? Некоторые звезды, как известно, погасли, часть их разбили заплутавшие вертолеты. Но название оберегает город от распада, ибо способно вместить все то, что было, но не есть и что не подлежит учету.
Терзаемый тоской и сомнениями, беспокойный город воспоминаний еженощно выпускает сны — зачарованные цепкие побеги, ищущие во тьме и тиши подпорок. Но, не обнаружив там ничего, кроме других снов, хватаются друг за дружку. Растут во все стороны, образуют узлы и петли, сплетаются, срастаются и разветвляются. Есть сны темные и сны светлые, есть красивые и есть ужасные. Однако источник их света — всегда темнота, а источник красоты — ужас. Не знающий секатора клубок снов заполняет весь мир целиком, можно даже сказать, что он и есть мир, а жители города — вместе с домами, кроватями, одеялами, воспоминаниями, вопросами без ответов — нужны лишь для того, чтобы сны могли сниться.
Лишь для того, чтобы сны могли сниться? А поддержание в мире порядка? А натирка полов, а ремонт? Разве не затем люди спали ночью, чтобы набраться сил? Вот и нет. Недостаточно было хорошо спать и много есть. Всегда оказывалось, что приснившийся хлеб не насыщает, приснившаяся вода не утоляет жажду. Сны — веселые или печальные края несбывшегося — готовы были открыть взору жителей всю правду, неизменно ускользавшую от них наяву: что стремление сохранить в мире порядок — тоже родом из сна. Добросовестного сна, в котором каждый предмет, на какой ни взглянешь, обретает свое место, в то время как пять других рассыпаются и теряются. Но спящие не могли это увидеть, потому что смотрели сны невнимательно.
В сумерках город снов пропитывает город, раскинувшийся в пространстве, и соединяется с ним в темное целое, увенчанное черными силуэтами офисных зданий на фоне красноватого неба, колоссами, воздвигнутыми недавно, но уже разъедаемыми изнутри ржавчиной и мраком. Нигде ни пограничного столба, ни надписи, ни объявления, обозначающих взаимное расположение снов и яви. Кое-кто принимает утренний звон будильников за звуковой сигнал, оповещающий о пересечении границы. Но будильники, которые и сами относятся к епархии сна, не умеют будить по-настоящему.