Ее исчезновение нелепого человека мало волновало, потому что их жизнь поменяла русло. Она читала, что есть такие реки, которые меняют русло, — так и их жизнь.
Снова вечерами в студии было людно, Детка сидел на ступеньке подиума и наяривал на гармошке, теперь ему уже не хотелось убегать к Ченлеру, где играл ненавистный ему негритянский джаз и спастись от него можно было только уединившись в оранжерее, и там они с Рерихом подолгу беседовали на свои занудные мистически-теософские темы.
Теософия была заброшена. Вокруг чудного бара, изготовленного Деткой из огромного пня, собирались Женя Сомов, Боря Григорьев, Сережа Судейкин. Случалось, что за маленькое пианино садился сам Сергей Васильевич Рахманинов. Однажды он аккомпанировал чудной, неподражаемой Плевицкой. Детка, кажется, еще в двадцать пятом сделал ее портрет в сарафане. Удивительный портрет: печать тяжелой тайны на прекрасном открытом лице.
Потом я узнала эту тайну, она стала и моей.
Но это потом, когда Бурнаков познакомил ее с Рябым из консульства, а тогда она, наполненная любовью Генриха, сияла и золотом волос, и белозубой улыбкой на гладко-смуглом лице, и серебристым перламутром длинных ногтей. Никогда, даже в молодости, она не была так хороша, так женственна, так лучезарно пленительна.
— Вот и верь теперь, что сорок лет — бабий век, — прошептал на ухо Савелий Сорин, — ты опровергаешь все пословицы и поговорки тож.
— Надо тебе пойти в поликлинику и провериться, а это все разварилось, какие там фрикадельки — бурда, я это теперь потушу…
Это Олимпиада на кухне с уборщицей Фаиной. Потерялась какая-то мысль-желание, что-то связанное с платяным шкафом. Нужно было посмотреть, на месте ли. И забылось. Странно, что это может быть? Ведь она думала о Кирьянове. Да, он появился снова в тридцать седьмом. Теперь он носил широкое темное кашемировое пальто-реглан и щегольскую шляпу. Секретарь Пушкинского комитета.
Детка изваял бюст поэта, но в Комитете были им недовольны, хотели в полный рост. И Кирьянов тоже что-то вякал по этому поводу.
— А он писал не ногами, — огрызнулся Детка.
И дома:
— Твой Кирьянов готов заниматься чем угодно, лишь бы не настоящим делом.
Она понимала: муж раздражен, надо промолчать, но она опаздывала на свидание с Генрихом, и потому удобнее было напрячь отношения.
— У тебя в мастерской тоже целыми днями торчат Миша Гаркави, Зорах и эта… Мальвина Гофман со своими скульптурами пролетариев, а должны бывать другие люди.
— Какие?
— У которых есть деньги. Нашей самой большой удачей было знакомство с Ферсманами.
— Это было удачей твоего друга. Ферсман для него организовал целый институт. И теперь он там в полном порядке, а я — нет. Надо уезжать домой.
— Чтобы успеть пройти по очередному процессу?
— Но ведь я сам слышал, как наш ученый оракул заявил: люди, которые знают Россию лучше, убедили меня, что это были подлинные процессы, а не организованный спектакль. Я даже знаю, кто эти «люди». Но только не понимаю, почему они кому-то говорят так, а кому-то — иначе. Может, объяснишь?
И глянул пронзительно своим темным орлиным оком.
Разговор был в спальне на втором этаже. Она стояла перед шкафом, выбирая платье. Помнит хорошо: выбрала невесомое, золотисто-палевое, связанное из плотного шелка. Оно облегало, как чешуя, и при ходьбе подчеркивало стройность и длину ног.
Не стоило затевать ссору.
До маленькой квартирки на углу Мэдисон-авеню пешком минут пятнадцать. Ключи дал Рябой в качестве благодарности за пустячную услугу.
Это было связано с Кристой.
Новые соседи — Криста и Альберт. Подружились сразу на почве курения. Детка притеснял ее, ворчал по поводу каждой выкуренной сигареты, а Криста выгоняла Альберта курить на лестницу. На лестнице и познакомились, и Альберт стал оставлять ей под дверью сигареты. Теперь под предлогом визита к соседям она всегда могла покурить на лестнице. Детка к Тиделям не ходил, его раздражали рассуждения Кристы об искусстве. Она была пухленькая, с кудряшками на лбу и почитала себя художницей. Писала виды Нью-Йорка, ученические, беспомощные работы, но странно — они имели спрос. Это особенно уязвляло Детку. А она любила выезжать с Кристой на пленэр. Таскала за ней мольберт и часами сидела, покуривая, где-нибудь на лавочке на Эспланаде, пока Криста изображала очередной вид города.
Иногда Рябой просил ее ставить метки на скамейке. Очень простое дело. Начиналось так незатейливо, это потом затянулся узел — не продохнуть.
Криста гордилась дружбой с ней и по сути была в полном подчинении. Сама же крутила как хотела покладистым Альбертом. Они были состоятельными людьми и могли себе позволить студию если не на Пятой, то на Парк-авеню. Но им нравилось жить в Гринвич-Вилледж среди богемы, тем более что Криста, милая мещанистая Криста, причисляла себя к таковой. Особенно тешила ее самолюбие то ли дружба, то ли роман соседки с Самим. Вот тут она была готова на все.
Как-то Генрих привез сестру в Нью-Йорк показать докторам и развлечь немного. Они очень любили друг друга, Марта и он. Когда-то в юности меж ними были какие-то трения из-за его первой жены, потом все утряслось, забылось, и, когда Марта осталась одна, он вызвал ее к себе. И этим спас от неминуемой гибели. Ведь его кузины и дядя погибли в нацистском концлагере.
Марта была доброй, сентиментальной и ироничной. Любила вспоминать о какой-то своей тайной любви к человеку, которого называла «мой принц», а еще любила сладкое, хотя болела тяжелым диабетом, и время от времени просила брата издать приказ, переименовывавший взбитые сливки в овсяную кашу, а пирожное — в черный хлеб. Он вывешивал плакат: «Сегодня, такого-то числа, прошу считать…» Она искренне любила Марту, но общалась сдержанно, потому что услышала однажды, как Марта сказала после визита особенно любезной с ней гостьи: «Хозяину приятно, когда хвалят и ласкают его собаку».
Вот такой была Марта. И тогда, во время их пребывания в городе, она уговорила Кристу устроить пикник. У них была очень милая дача на Лонг-Айленде. Криста чуть с ума не сошла от счастья, наготовила гору сэндвичей, но Генрих терпеть не мог сэндвичей, он любил бараньи котлеты, пришлось сказать. Криста отправила Альберта в «Сетаукет» за котлетами, а они поехали на маяк смотреть закат. С ними увязалась собака соседей — веселый безответственный сеттер. Вернее, он увязался за Генрихом, который обожал собак.
Они оставили машину на площадке возле маяка и отошли в дюны, где расстелили плед и Криста поставила кувшин с замечательным красным калифорнийским вином и выложила свои сэндвичи.
В Европе уже бушевала война, а они сидели на очень белом и очень мелком песке среди зарослей сизовато-оливковой осоки и смотрели, как солнце склоняется к вершине огромной материнской дюны. Пес носился кругами, то исчезая в осоке, то появляясь с распахнутой в счастливой улыбке пастью. Получив от Генриха сэндвич, он в знак благодарности принимался облаивать чаек и альбатросов, бродящих по мокрому песку у океана.
И тут появился полицейский на велосипеде. Он строго спросил, читали ли они надпись у маяка? Оказывается, там где-то было написано: «No dogs, no parking». Криста очень испугалась и начала что-то лепетать, а полицейский стал пристально вглядываться в Генриха, он явно никак не мог вспомнить, где он видел этого старика.
— Я не думаю, что мы причиняем вред, — осторожно сказал Генрих.
Полицейский смотрел не отрываясь. Потом стряхнул с себя наваждение и велел Кристе идти вместе с ним к машине, чтобы получить квитанцию штрафа. Марта пошла как группа поддержки.
— Ты видела, как он смотрел на меня? Он хотел меня арестовать, — сказал Генрих. — Я всегда боялся, что меня арестуют.
— Он просто пытался вспомнить, где он тебя видел. Это было…
— Погоди! Ты так прекрасна в этом платье. Оно — словно чешуя русалки, и твои волосы отливают тем же золотым блеском. Никогда ни за что не расставайся с ним, обещаешь?
Она обещала, но потом забыла об обещании, и, когда платье стало чуть тесным, она вместе с другими, тоже уже ненужными нарядами, отдала его в дар жителям воюющей России. Обществом помощи России в войне заведовала она сама. Подарок Бурнакова, его идея, волшебно изменившая ее жизнь.
А платье все равно настигло ее: уже в Москве, в сорок шестом, она обнаружила его в посылке. Эти посылки из Америки раздавали в Академии вместе с яичным порошком и мягкой колбасой в плоских консервных банках. Но такой набор полагался только академикам, и вот Детка принес коробку со знакомым ей штампом RWR, она открыла ее и там вместе с блузочкой и вязаной кофточкой увидела СВОЕ платье.
Теперь вспомнила: хотела проверить, висит ли платье в шкафу. После его мистического возвращения она навсегда поместила русалочье одеяние в шкаф. Детка шутил: «Оно теперь, как „Аврора“, — на вечном приколе».
Году в шестидесятом они оказались в Ленинграде на каких-то торжествах Академии, гвоздем культурной программы было посещение знаменитого революционного крейсера. И вот на палубе этого крейсера она впервые поняла, что превратилась в другое существо. Навстречу шла маленькая группа иностранцев, и по взглядам поджарых, одетых в спортивные куртки дам, нет, вернее, по НЕВЗГЛЯДАМ — так смотрят на старух, скользнут — и мимо, потому что неприятно, печально, она поняла, что ничего прежнего не осталось в ней. Детка был еще хоть куда, очень колоритен благодаря своей седой бороде и длинным волосам, а она — тучная, в тяжелом драповом пальто с огромными лацканами, с прямыми громоздкими плечами — просто старое чучело. Она сильно сдала за последние десять лет.
И еще было одно НЕУЗНАВАНИЕ, а по сути зачеркивание ее прежней. Лет через десять после «Авроры» стояла на переходе на ту сторону бульвара. Детки уже не было, но еще пыталась как-то жить без него, если это можно было назвать жизнью, — болталась по магазинам, ходила в кино. Так вот, шла в «Центральный» на новый фильм Параджанова. Остановилась у самого края тротуа