Сны накануне. Последняя любовь Эйнштейна — страница 37 из 44

Компания в санатории подобралась неинтересная: мрачноватый писатель с женой, шастающей по лавкам в поисках фарфоровых банок для круп, и другой писатель, тоже с женой (без жен не пускали), и эта вторая, наоборот, лазила по горам в поисках утраченной молодости и красоты. Писатели демонстративно не общались. Остальная публика была и вовсе не подходящей: партийные бонзы из провинции и военные в больших чинах.

Даже бровастый министр обороны приехал поправить здоровье, и она наблюдала, как он в окружении каких-то замшелых теток стоял, отставив ногу, поодаль от источника, неподвижно, как памятник, пока адъютант бегал вверх-вниз, вверх-вниз по ступеням к источнику и подносил всем по очереди воду.

Разве Генрих с его оглушительной славой допустил бы подобное? Ведь это он сказал однажды: «Привилегии, основанные на положении в обществе или на богатстве, кажутся мне несправедливыми и пагубными, как и любой культ личности». Он просто испытывал муки, если кто-то пытался обслужить его. Только не она! С ней все было по-другому: он прикидывался беспомощным ребенком, но она пресекала и лишь иногда…. Совсем изредка… Теперь жаль — надо было чаще… Нет, неправда, не только она, еще Эстер, но там, скорее, была игра для других, Эстер брала на себя неприятные вещи, чтобы он оставался всегда и во всем добрым рассеянным гением Да, Генрих! Его явление…


Она нашла для себя вечернее развлечение. В роскошной большой зале бывшего дворца и нынешнего военного санатория проходил конкурс певцов имени Дворжака. Участники были так юны, так старательно голосили, и девочек было так жалко в их открытых вечерних платьях! Зал не отапливался, жюри и немногочисленные слушатели сидели в громоздких драповых пальто.

Что-то из «Русалки» Дворжака, что-то из Беллини или Доницетти, что-то из Пуччини. Даже в ученическом исполнении эта музыка была прекрасна.

За окном смеркалось, зажглись окна маленьких отелей на другом берегу реки, падал уже большой снег.

Зрители подбадривающими хлопками проводили не всегда попадавшего точно в нужную ноту худенького юношу из Польши, и на сцену на негнущихся ногах вышло жалчайшее существо.

Бледное личико в каких-то вмятинах, большой лоб в испарине страха и сшитое тетушкой из Пльзеня платье из жесткого синтетического гипюра цвета переваренной свеклы.

Девица долго сосредоточенно смотрела в пол, томя аккомпаниаторшу. Глядеть на нее было тревожно и мучительно: казалось — она не знала, как начать.

А за окном медленно и торжественно падал снег.


«Ах, как мне смешно глядеть на себя!»


Глубокое звучное сопрано. Бледно-нездоровое личико преобразилось. Она уже казалась почти миловидной.

Маргарита, это ли ты?

Отвечай! Отвечай! Отвечай!

Что она могла ответить? Что ей совсем не смешно глядеть на себя? Что она уже давно не та Гретхен, да и не была той, которую он любил. Нет, была! Он все знал! Обо всем догадывался и все равно любил.


В черной незамерзающей воде быстрой реки Теплы вращались, подчиняясь завихрениям течения, нарядные утки. Громкими криками они выражали свое возмущение таким обильным и таким неожиданным снегопадом.

Снег ложился на лаковые листья рододендронов и таял. В свете ярких фонарей, освещающих набережную, казалось, что река, как станок, прядет эти белые нити в узелках, но когда она свернула на Садовую, порыв ветра перемешал нити, и теперь чудилось, что раскачиваются огромные абажуры молочного стекла.

Впереди свечение сгущалось и двигалось к ней. Час был совсем не поздний, но улица пуста — ни одного прохожего.

Сгущение света медленно приближалось, и когда оно подплыло к ней, в центре его она увидела Генриха.

Он был в белой тенниске и белых полотняных брюках, закатанных по колено. Так обычно он отправлялся в плавание на шлюпке.

Проплывая мимо в светящейся капсуле, он помахал ей пальцами правой руки — тем смешным детским движением, которое всегда умиляло ее, и, обернувшись, долго смотрел на нее, пока свечение медленно не угасло и не слилось с белым хаосом.

В вестибюле гостиницы отдыхающие из Башкирии играли в карты.

— В молодости она была ничего и годилась.

— Годилась, годилась, ходи…

Услышала, когда шла к лифту. Говорили по-башкирски, но она вдруг вспомнила язык, который окружал ее в детстве, и поняла сказанное в спину.


— Когда умер тот, что лихо играл на балалайке? — спросил Детка, как только она вошла в номер.

— Ты о ком, Дуся?

— О муже твоей нью-йоркской подружки, похожей на итальянку.

Детка сидел, удобно устроившись на подушках, на коленях карта звездного неба и таблицы.

Когда же умер Виталенька?


Луиза позвонила и спокойным твердым и низким голосом сказала, что Виталенька умер вчера, а похороны в четверг. Автобусы поедут от морга. Дала адрес — где-то на Хорошевке. Было понятно, что ей предстоит сделать еще много звонков, поэтому подробности и расспросы лучше отложить до поминок. Поминки решили устроить на даче старого товарища, это как раз по тому шоссе, на котором кладбище. Как доехать, объяснят на кладбище или у морга.

— Кто объяснит?

Подойдут и расскажут, — было ответом.

Как в былые времена в Нью-Йорке.


Конечно, пришлось брать дядю Вову на целый день — сумма немалая и в общем-то непозволительная при нынешних ее материальных возможностях, но с Луизой связывало так много! Да и Виталенька был человеком незаурядным, и кто знает, какую роль сыграл он в их с Деткой судьбе.

В сорок восьмом он сам ушел из органов в знак протеста против увольнения Луизы. А Луиза была изгнана из-за пятого пункта. Они там просто с ума посходили, наверное, ведь Луиза служила не только верой и правдой (скорее, неправдой, мороча наивным американцам головы), но и отважно, умно — артистично служила. Дела Виталеньки были покрыты мраком, но можно было догадаться, что и он был не последним человеком в той обширной колонии агентов при Амторге, посольстве, консульстве, что привольно чувствовали себя на просторах Америки, пока не сбежал этот идиот в Канаде и не унес с собой шифры. Вот кого она придушила бы собственными руками. Это он поломал жизнь им с Генрихом, да и Детке… Нет, Роднусе уже давно нечего было делать в Америке. Заказов не было, критика забыла о нем. Одни Братья Рассела крутились рядом. А здесь он расцвел, ордена садились в Кремле на ладони, как когда-то ручные белки в Центральном парке.

А Генрих… Как-то Луиза сказала, вернее, не сказала — дала понять, как только она одна умела, — паузой, длинным взглядом искоса, какими-то словенками, присказками — в общем, обиняками, что затея с бегством Генриха вместе с возлюбленной была совершенно идиотской и ненужной. Многие были против, то есть они с Виталенькой определенно. Значит, дело было в чем-то другом, не только в предательстве шифровальщика. Предательство просто ускорило процесс, а их отъезд был решен не ими.


Морг находился на задворках большой больницы на Хорошевке. Ехать нужно было через всю территорию, но именно против этого возражала охрана у ворот.

По жестам дяди Вовы она поняла, что он просит обратить внимание на почтенный возраст пассажирки, на ее вес и отечные ноги — результат нулевой.

Дядя Вова возник давно, году в пятидесятом. Был таксистом, в такси и познакомились. Возил их исправно сначала на такси, а потом, когда ушел из такси, на «Волге», которую и порекомендовал купить с какой-то премии.

— Все равно деньги растренькаете. Вы в одних ресторанах проели две машины, это как пить дать.

Детка любил дядю Вову, прощал грубости, которые тот иногда бормотал себе под нос, впрочем, довольно внятно. На дядю Вову время от времени «находило», и тогда на ее просьбу повозить по комиссионкам он мог пробормотать: «Как ты мне остобенела». Она жаловалась Детке, грозилась дядю Вову уволить, но Детка смеялся: «Остобенела, значит?»

Один раз, глянув на нее расфуфыренную, дядя Вова сказал: «Хороши, очень хороши… Ну прямо Крупская».

Много чего забавного делал и говорил дядя Вова, но не было лучше товарища в поездках на Смоленщину, в Прибалтику или в Пушкинские горы, куда они с Деткой ездили каждый год.

Именно там в Пушгорах он торжественно за ужином произнес «неизвестное стихотворение Пушкина»

Подите прочь! Еще не ночь!

Горит здесь свет, и койки нет…

И так далее. И это была не дикость невежды, а искреннее желание поделиться знанием. Кто-то в гараже, узнав, что он собирается на родину Пушкина, всерьез прочел ему «из потаенного».


Наконец, дядя Вова сдался и вынул из своего знаменитого темно-вишневого портмоне — подарка Детки — трешку, и они, проехав между корпусами, оказались у одноэтажного грязно-желтого здания.

Поразило сразу, что — никаких черных «Волг», никаких громоздких официальных венков.

Под мокрым снегом стояла кучка немолодых, плохо одетых людей. Была то ли поздняя осень, то ли ранняя весна, снежинки ложились на лицо тяжело и сползали, щекоча.

Луизу узнала не сразу, давно не виделись, и та тоже располнела. Узнала по когда-то элегантной американской шубе из щипаного бобра.

Таких шуб было считано, они купили в канадском магазине с большой скидкой по случаю открытия. Ей, как секретарю Комитета, пришло приглашение, она позвала Луизу, там и купили. На скидку Луизе канадцы не были готовы, но, посовещавшись, уступили как представительнице страны-союзника. Ее шуба сохраняла (как ей казалось) вид лет двадцать, но однажды Дуся спросил: «Что за зверь эта твоя шуба?»

— Щипаный бобер, — гордо ответила она, не ожидая подвоха.

— Очень щипаный, — сказал Детка. — Все. Пора ей на покой.


Луиза свою вовремя на покой не отправила, и некогда драгоценный шоколадный мех стал отливать какой-то странной желтизной. На спине желтизна имела очертание округлого пятна, «вроде задницы обезьяны», подумалось неуместное.

И еще подумалось: «Да что же это за страна такая, где люди, рисковавшие жизнью по приказу родины, заканчивают жизнь нищими стариками?!»