Сны накануне. Последняя любовь Эйнштейна — страница 42 из 44

И в первом, самом дорогом письме рисуночек: он смотрит вслед пароходу. Очень похоже: большая голова, во рту трубка.


Вот это письмо. Забыла, ведь в углу еще один рисунок — она, горестно склонившаяся над письмом, волосы распущены. Как это у Пушкина — «…сидит неубрана, бледна, письмо какое-то читает и тихо слезы льет рекой, опершись на руку щекой». Да уж… и волос нет, и слез больше нет, и жизнь закончилась. Ну и для чего все это было? Детей нет. Нет близких, нет подруг, потому что — какие же подруги, когда тайна. И тайны уже нет. Все понятно. Генрих не знал, что смотрит вслед пароходу, увозящему самые важные детали бомбы, ведь никому и в голову не пришло досматривать ее груз, груз одной из самых популярных и уважаемых дам Америки, попивающей чаи с женой президента.

Везут мебель и работы скульптора, которого позвал на родину сам дядя Джо.

Это была его гениальная идея — сделать бомбу руками американцев, чтобы потом украсть ее.

Поэтому Бурнаков сказал: «Пускай делают». Они там, в Москве, уже знали о работе над чудовищем. Еще в тридцать девятом. Все началось с Лизаньки, с милой тихой Лизаньки. Она была у них на крючке, и ее Руди тоже, и Лео с его братом в шарашке… Смешно, но Генрих говорил, что и брат Маревы живет в Саратове, может, и Марева… Я схожу с ума! Но Лулу не случайно приезжала в сороковом к Лизаньке и Руди. Она имела инструкции взять Отто в проект, и Руди взял к себе Отто, потом притащил его в пустыню. Генрих помог по моей просьбе, и Отто оказался в самом сердце проекта. Этот скучный очкарик, в тщедушной груди которого билось сердце льва!


Что-то двигалось в полутемном углу. Дрожащей слабой рукой она подняла тяжелую бронзовую настольную лампу, осветила угол. По трубе отопления медленно спускался, как акробат по канату, Сталин. Такой, каким она видела его в Кремле, — хмурый низколобый старик. Ее охватил ужас, и она бросила в него лампой.


Хоть бы одна сволочь остановилась, нет, катят мимо, кто с шофером, кто сам за рулем. Писатели гребаные, понастроили дач, загородились заборами, по вечерам гуляют, неужели на ту мутоту, что пишут, можно так хорошо жить? Летом с Генкой Спириным перекрывали у одного крышу, он, правда, расплатился нормально и еще книжку свою подарил, рассказы про жизнь. А чего про нее читать — вот она жизнь: он тащится по снежному месиву, а они едут мимо.

А почему бы не подвезти, хотя бы до шоссе, одет чисто, не воняет, яйца, правда, болят жутко, но ведь они об этом не знают.

Проехал тот, что дарил книгу, в окне мелькнуло опухшее татарское лицо. Не остановился. Ну и правильно, забыть не может, как они с Генкой обед им испортили.

Они перекрывали крышу, а у того на веранде сидели гости. Мебель черная, резная, по углам цветы живые, букеты из роз и лилий, бабы красивые, стол ломится. А им в обеденный перерыв даже по миске супу не предложили, вот они и уселись на перекур прямо перед окнами. Курят и смотрят. Одного из гостей корежило сильно. Все поглядывал в их сторону, а лицо нехорошее. Он и ушел вскоре, и бабу свою увел, хотя она и упиралась. Пошли к себе восвояси на соседнюю дачу, не выдержал, значит. А другие — ничего. Ели, пили, смеялись, но хозяин запомнил, больше их не зовет.

Февраль — самый гнусный месяц. Дороги — сплошная глубокая колея, по бокам сугробы. Это здесь, а когда от Жуковки к санаторию — тропа обледенелая. Сегодня чуть не проспал на дежурство, мать еле-еле растолкала. Как всегда злая по утрам, на нем да на Кате срывается, больше не на ком. Когда идет мимо Кати, шипит: «Ишь, устроили дом отдыха!» Дура мать, злая дура, ведь видно, что Катя помирает. Лицо как простыня, всю ночь кашляет, выплевывает в кусочки туалетной бумаги и складывает в пакет, чтоб в сортир потом на двор отнести, а утром встать не может. Нет у нее сил встать.

Но он посылает мать подальше и за себя, и за тетку.

Сегодня послал в смысле «..твою мать» и самому стало смешно — то есть бабушку свою. Катя потом слабым голосом: «Нельзя так, деточка, нехорошо». Сам знает, что нехорошо, но вчера притащился из Ватутинок часа в два.

Сначала скакал на танцах в ГДО, но какая польза скакать, если потом не с кем пойти трахнуться?

Военный городок, здесь опасно, какой-нибудь папаша-прапор руки-ноги потом переломает. А он, можно сказать, девственник. То, что было один раз в армии, можно и не считать. Даже и не разобрал толком, что к чему в том сарае на окраине поля, где убирали картошку. Деревня Кулаковичи у черта в жопе. Вся их гордость, что скульптор там какой-то знаменитый родился. Их водили как-то в этот музей — фигня! Странно, что запомнил название деревни, а как девку звали, не помнит. Деревня была рядом с частью, а девку, вспомнил, звали Маргарита, и дала она за плитку шоколада.

Часов в девять подскочил Генка и сказал, что среди танцующих замечена та, из поселка академиков, черненькая, худая. Она даже солдатам дает в подвале, и ему точно даст. И что важно — совершенно бесплатно, даже шоколадку не надо покупать, у нее папа академик, на фиг ей шоколадки. А провожать — все равно по дороге.

У нее были блестящие черные волосы до пояса и раскосые глаза. Он влюбился сразу и теперь не знал, сможет ли после танцев позвать ее в подвал четырнадцатого дома, как порекомендовал Генка. Но она сама уверенно пошла к блочной башне, как только вышли из ГДО.

Пришлось стоя; в другом углу пыхтела и стонала на топчане другая парочка. Было так здорово, что он не мог никак от нее оторваться, она и не возражала.

Через поселок шли, спотыкаясь от усталости. Фонари не горели, но луна светила ярко, и колея была видна. Шли молча, потом она остановилась и сказала: «Дальше не надо». Справа чернел остов пожарища, слева светились окна ее дома и хрипло лаяла собака.

— Здесь сгорел человек, — сказала она зачем-то.

Ну сгорел и сгорел, ему что за дело. На ее очень белом лице выделялись только глаза и рот с размазанной помадой. Он вспомнил, что перед танцами урвал в Военторге рулон туалетной бумаги для тети Кати. Вытащил из кармана, оторвал кусок.

— На. Вытри губы.

Договорились на следующее воскресенье. В начале недели были сплошь ночные дежурства. Отдувался за Димона, зато Димон будет отдуваться за него летом. Вот летом они с черненькой и возьмут свое.

Мать Спирина ночует на садовом участке под Троицком, тыквы свои сторожит.

Приеду — спрошу доктора, отчего это яйца так сильно болят, перетрудился, что ли, или с непривычки, или оттого, что стоя? У него даже колени дрожали, а ей хоть бы хны. А вдруг болезнь какая-то, ведь она и с солдатами…

Пятьсот тридцать второй подошел, как всегда, полный и промороженный. Но у него была своя стратегия. Надо встать возле вон той тетки в зеленой вязаной шапке. Она сойдет скоро, на Второй площадке, а он займет ее место и подремлет.

Можно приклеиться и возле черного бушлата с цигейкой, тот — чуть подальше, у спорткомплекса ЦСКА. Выбрал зеленую шапку и, оттеснив плечом ринувшуюся было тетку, плюхнулся на сиденье. Та в отместку притиснулась вплотную. От ее низа воняло крысами. Он этот запах знал хорошо, потому что в армии в своем бункере приручил двоих: Тучку и Крошку. От начальства скрывал, а то бы кипеж поднялся — перегрызут провода, замкнут и прочая муть. Они и сами, умницы, никогда при начальстве не появлялись, зато уж наедине и по шее ползали, и под мышкой грелись. Перед дембелем устроил им прощальный ужин с сахаром.

На Теплом Стане вывалился вместе со всеми и зашагал к метро. Еще сорок минут до Беговой и — на месте. На станции «Скорой помощи». Хорошо мать заставила училище закончить и сама учила. Работа хорошая, интересная, и в Москве бываешь. Здесь жизнь, а что далеко ездить, так надоест — на подстанцию в Троицке устроится.

Ну это когда женится. Хоть на этой черненькой. Из гулящих хорошие жены выходят.

Димон уже грел чай и сообщил, что, если японский Бог им поможет, вечером будут смотреть хоккей СССР — США.

Андрей еще раз подумал, что с работой повезло, дома-то телевизора нет, а с соседом мать сдуру испортила отношения из-за навоза. Ей, видишь ли, воняет, пусть от их забора откинет к своему сараю. А у него на сарай веранда смотрит — зачем ему откидывать?

Заглянул хороший доктор Сергей Константинович, положил на стол большой кусок домашнего пирога, видно, кто-то из диспетчеров принес. Вот у него и спрошу про яйца, когда на вызов поедем.

День начинался неплохо.


После пожара (кажется, это был пожар, потому что помнится — першило в горле, лилась вода, кричала и чертыхалась Олимпиада) света она на ночь больше не оставляла и лампу убирала с тумбочки у изголовья, «повалить такую тяжесть, и откуда силища взялась», после пожара будила, зажигая перед лицом газету.

Но до этого под удушающим сухим теплом стосвечовой лампы остригла ее наголо и брови состригла тоже. Сказала, что много вшей.

— Они у вас везде.

— Неправда!

— Правда, правда, я же вижу их.

Волоски попали в глаза, резали, попросила воды промыть, но лысая зеленоглазая ведьма не спешила. Принесла чашку только к вечеру, а может, к утру.

Сегодня только подсунула судно и ушла на кухню, где вопил телевизор.

Там в Лейк-Плейсиде шла Олимпиада, и что-то случилось, потому что ведьма влетела и орала: «Плевать на ваших янки! Подумаешь, не приедут они, без них обойдемся!»


Интересно, жива ли та баптистка из Лейк-Плейсида, которую она привозила к Марте, и жива ли миссис Маркс, в усадьбе которой они провели одно свое лето? Генрих смеялся, говорил, что наверняка ночами по парку бродит призрак коммунизма. Но это были другие Марксы, они владели магазином «Мейсиз», где она оставляла в примерочной метки… Это было сто лет назад. Слишком долгая жизнь. Устала. Ноги не работают. Теперь остается только летать. Лучше над водой.

Телевизор надрывается. Олимпиаде наплевать, что она умирает. Но сначала надо подготовиться. Надо вспомнить все до конца, чтобы предстать перед Богом, осознав свой путь.

Ведь всегда отодвигала, не додумывала, так было проще. Вспомнить, пока не ввалилась Олимпиада с коньяком, не влила насильно полстакана. Ей удобно держать ее пьяной, чтобы шарить везде и забирать последнее. Но она не может предстать пьяной. Надо подготовиться. Ну вроде как готовилась к сеансам Детки с именитыми натурщиками.