Сны памяти — страница 10 из 54

рить спасибо? Вряд ли я сама пришла к такому умозаключению. Но все-таки нас держали в курсе всех значимых событий в жизни страны. Помню, как нам сообщили, что убит Киров, что весь советский народ горюет и возмущается подлыми убийцами. Я вернулась домой в слезах (которые мне с трудом удалось добыть, изо всех сил растирая глаза кулаками) и с криком «Ой, Якира убили!».

После папиного ареста я сама для себя сочинила легенду, будто папа воюет в Испании, поэтому-то он и не приезжает к нам. Эту легенду я рассказала ребятам в детском саду, те — своим родителям, родители — воспитательнице, а Лилия Ерофеевна — няне, няня — маме. От каждой из них мне досталось: мама стыдила меня за вранье, а няня ругала, опасаясь неприятностей из-за моего фантазирования. Когда папу и многих других пап арестовали, их детей все же не стали выгонять из детского сада. Я оставалась там до самой школы, до 37-го года. Для меня уже не нужно было держать няню, да у мамы и денег на это не было. Но няня осталась с нами. Ее взяли на работу прачкой в тот же детский сад, где воспитывалась я. Жить она осталась у нас и по-прежнему вела домашнее хозяйство. И оставалась главной моей воспитательницей и начальницей. В будние дни отводила меня в детский сад. Иногда няня брала меня с собой в гости к своим деревенским подругам, как и она, перебравшимся в город. К Кате, которая когда-то порекомендовала ее в нашу семью, и к Оле, вышедшей в город замуж. Мужа Оли, латыша, тоже арестовали, и она, чтобы прокормить детей, брала домой белье в стирку. Няня обеспечивала ее клиентурой. Три подружки, собравшись вместе, понемногу выпивали и тогда пели. Катя и няня — украинские песни, а Оля — русские. Няня только наказывала мне: «Ты ж, Ларо, не кажи дома, що ми горилку пили». И я их ни за что не выдала бы.

На выходные дни она уходила на работу — стирать белье в детском саду. Обычно няня брала меня с собой — это был праздник для меня! В детском саду никого нет, ни детей, ни воспитателей, только няня и я. В моем единоличном распоряжении большие комнаты и все игрушки — куклы, кукольная мебель, мозаика, кубики. После будних дней все это оставалось в большом беспорядке, и я все убирала и расставляла по-своему: из кубиков строила дворцы, кукол рассаживала вокруг игрушечных столов, укладывала в их кукольные постели, переодевала, как хотела. Няня доверяла мне мыть оставшуюся с вечера чайную посуду, гладить салфетки игрушечным утюгом или раскатывать скалкой скатерти. А вечером перед уходом согревала на печке большой чан воды и купалась сама, купала меня — у нас в квартире не было ни горячей воды (в Харькове тогда вообще не было теплоцентрали), ни ванны. Целый день я могла есть яйца, сваренные вкрутую, или яичницу на сале. Иногда няня рассказывала мне сказки, пела песни — впрочем, на это у нее оставалось совсем немного времени. Дома она тоже пела — но это было раньше, когда еще папа был с нами. Они с папой вместе пели — «Розпрягайте, хлопци, кони, та й лягайте опочивать…», «Повий, витре, на Вкраину…», «Нич така мисячна, Господи, зоряна…», «Тече вода спид явора…» и множество других украинских песен. Вопреки общему представлению, что все украинки певуньи, няне, видимо, как говорится, слон на ухо наступил, все песни она пела на один мотив, с одинаковым зачином — «Ой, тай розпрягайте…», «ой, повий, витре…», «Ой, йихали козаки…» Но мне, наследственно безслухой, это нисколько не мешало. Я так любила сидеть на мягкой няниной постели, няня, папа, и мы втроем вместе поем. Иногда к нам присоединялась и мама. Такие это были мирные, теплые вечера. Кроме украинских песен, няня любила и одну русскую, есенинскую «ты жива еще, моя старушка» С ее слов я запомнила пушкинские стихотворения «Подруга дней моих суровых…», «буря мглою небо кроет…»

Без папы няня дома уже не пела, а только наедине со мной, в пустом детском саду. Изредка в Харьков за продуктами приезжали люди из няниной деревни, довольно часто приезжала нянина дочь Зина или сын Юрик. Останавливались все, конечно, у нас. Каждый год няня сама ездила домой, в деревню, а однажды она взяла меня к себе на все лето.

Вот была благодать! Свобода! Я, как все деревенские дети, бегала босиком по пыльной дороге, особенно же любила скакать по лужам после дождя. Как и другим детям, мне давали на улицу кусок посыпанного солью свежего домашнего хлеба (няня сама пекла его в печке) правду сказать, это деревенские дети ели ржаной хлеб с солью, а мне выдавался пшеничный с сахаром, так что моя деревенская жизнь была только по видимости, как у других детей, а на самом деле, наверное, няня просто разыгрывала для меня спектакль, чтобы я не чувствовала себя не такой, как другие дети. Она, должно быть, понимала, что у ребенка есть потребность быть, как все. У всех хлеб, посыпанный чем-то белым, и у меня тоже. Утром, сразу после дойки, мне наливали кружку парного молока. К этому времени крестьяне в Никольском уже не голодали — приспособились. И все-таки, с каждой оказией, из голодноватого Харькова, в деревню отправляли какие-нибудь продукты или товары: сахар (это в украинские свекловодческие деревни!), селедку. За месяц до поездки мы с няней отстаивали в длиннющих очередях — то за селедкой, то за керосином, который тоже был дефицитным товаром, как и стекла для керосиновых ламп, как и фитили для керосинок. Я жила с няней в хате ее сына Пети. Петя к тому времени стал в колхозе трактористом — тогда очень престижная профессия. Он женился, к няниному неудовольствию, на москальке Нюре Кобзаревой… Деревенские девчонки нянчили младших братишек и сестренок — качали их в колыске, вытаскивали бесштанных на улицу, на травку. Иногда и мне доверяли присматривать за Петиным Ванюшкой. Не очень-то я любила это занятие. А любила я полоть огород. Но ничего хорошего из этих сельских работ у меня в первый раз не получилось: я видела, как взрослые обрывают яркие цветы на огурцах и на тыкве и решила поучаствовать в этом деле. Я не знала, что обрывают пустоцвет, и пообрывала все подряд, будущие плоды в том числе, принесла в хату целый букет крупных желтых цветов. Еще я любила сбивать масло в маслобойке — специальной деревянной колоде. У Зины была корова Зорька, рыжая с белой звездочкой во лбу. Я ее боялась, боялась и гусей, когда ходила на речку. В хате жили два поросенка — Пете их продали в колхозе, худых и тощих, таких слабеньких, что приходилось держать их в духовке, чтоб не замерзли и не подохли бы, и выпаивать молоком. Возиться с поросятами мне нравилось гораздо больше, чем нянчить Ваню… Выкормить удалось обоих поросят, и это считалось большой удачей. В колхозе были уверены, что один из задохликов непременно подохнет, и за Петей записали только одного. А выжили оба! Многие колхозники шли на такую хитрость — выкармливали двух поросят, а записывали одного. Пока поросята подрастали и жили уже не в печке, а в хлеву — наступала новая тревога — как бы обман не обнаружился. Время от времени по деревенской улице от хаты к хате разносился слух «Колхозный инспектор идет!» Все хозяева старались спрятать второго питомца в дальний тайный угол в хлеву, да так, чтобы не хрюкнул, не завизжал. Обитатели хаты один за другим бегали в хлев якобы по нужде — авось, тогда инспектор постесняется туда заглядывать. И если он все же приближался к хлеву, ему кричали: «та куды ж ты?! Там Ганна сере!» Уборных-то ни в одном дворе не было вовсе, и по нужде все действительно ходили в хлев.

Но настоящая паника охватывала крестьян, когда инспекторская проверка проводилась осенью, после того, как приходило время колоть откормленных свиней Ведь полагалось шкуру с каждой свиньи сдать государству. А шкура ценилась даже больше, чем сало и мясо: она шла на сапоги. Украинские крестьяне никогда не носили лапти, а только сапоги. За парня-лапотника ни одна невеста замуж не пойдет.

А шкуру надо не только спрятать, но и тайно выдубить — для этого во дворе выкапывают яму, в которой шкуру вымачивают в каком-то растворе — в квасцах, что ли. От ямы несет такой вонью, что скрыть тайник совершенно невозможно. И снова, как только разносится слух, что идет инспектор, все начинают суетиться, наливать для инспектора бутылку самогона, яму забрасывают огородной ботвой, засыпают землей и снова ботвой. И только если у инспектора хорошие отношения с хозяином и если он в первых хатах допился уже до того, что не только вонючую яму может не учуять, но не заметит, даже если сам в нее провалится, — хитрость могла удаться. Потом когда-нибудь, конечно, могут спросить: «Петро, откуда это у тебя новые чоботы?» — «Та в Белгороде на базаре купил».

Во всех этих деревенских хитростях принимала участие и я: «Ларо, бижи до Люби, скажи за инспектора, нехай Борьку ховае», а не то, так и нашего Борьку вытаскивали из печки, тащили на руках прятать в хлев. Это заменяло городские игры в сыщиков-разбойников. Няня отпускала меня с детьми постарше в лес, за орехами, на речку, которая протекала тут же, за огородами. Одного мне не доверяли — подбеливать хату, тем более мазать пол. Пол в хате — конечно, земляной, по субботам его мажут глиной, разведенной с коровяком (коровьим навозом); мазать надо так, чтобы пол стал гладким, «як яечко», а я оставляла на нем, сыром, следы своих босых ног — вот меня и выгоняли из хаты на улицу, пока пол не подсохнет. Вечером, пока солнце не зашло, я усаживалась на «призьбе» (завалинке) и читала девушкам, вдвое старшим, чем я, книжки. Когда в деревню забредал фотограф, делал портреты всех членов семьи, меня непременно фотографировали с книгой в руках.

Няня оставалась жить с нами почти до самой войны, и только году в 38–39 уехала к себе в деревню.

Этому предшествовала жестокая ссора мамы с нею. Я не знала, из-за чего они ссорились, но, конечно, была на стороне няни, и когда няня уехала, винила в этом маму. Ни тогда, ни позднее, когда я была почти взрослая, мама мне не сказала, в чем было дело. Уже после войны, вернувшись в Харьков из эвакуации, я случайно встретила на улице няню. Она меня остановила и сама рассказала историю, от которой до сих пор у меня щемит сердце. «Ларо, скажи Марусе (маме), щоб вона на мене не сердилась, я ж не сама, то мене та змиюка, Клавдя Петривна, пидбила». Оказывается, было вот что: после папиного ареста маму уволили с работы как жену врага народа. С нами жила моя двоюродная сестра Ама, дочь маминой старшей сестры, тоже арестованной. Мама немного зарабатывала, устроившись в подмастерья к частной портнихе. Год или два года спустя ей удалось устроиться на работу в библиотеку харьковского Дома Учителя. К ней приставили стукачку Клавдию Петровну. Уж не знаю, какие тайные «контрреволюционные» замыслы Клавдия Петровна должна была выведать у мамы. Для этих целей она подружилась с мамой, приходила к нам в гости, дарила подарки маме и мне, прикрепила наши хлебные карточки к привилегированному магазину. Это все вызвало у мамы подозрения, она стала расспрашивать Клавдию Петровну насчет этого самого магазина. И тут «подруга» из хорошего ли отношения или запутавшись в объяснениях, созналось, что ей поручено следить за мамой, доносить в НКВД о ее знакомствах, родственных связях, переписке и т. п. Мама, вместо того, чтобы растрогаться такой откровенностью, прогнала Клавдию Петровну, как сказали бы в прошлом веке, «отказала ей от дома», и предупредила меня: «Лара, не впускай больше Клавдию Петровну в дом, не принимай от нее никакие подарки, даже дверь ей не открывай». Я помню — однажды я вышла н