Что же касается третьего овручанина, Шелестова, его реальная судьба была такова: он не стал ни «ежовыми рукавицами» советской власти, как Пейсахович, ни ее идейным обоснователем, каким был папа до своего ареста в 36-м году, а приобрел положительную профессию инженера, и хотя это тоже не гарантировало от ареста, но ему, слава Богу, повезло. Он прожил свою жизнь со своей семьей до положенного срока. В семье Шелестовых было две дочери — обе не вполне здоровые. Во время войны муж и жена Шелестовы решились родить еще ребенка. Родился мальчик, «такой удачный, очень способный, отлично учится», — говорил мой папа.
Вот с ним-то, с Володей Шелестовым, я и встретилась в Пущино. Он показал мне фотографию, на которой среди членов его семейства моя мама со мной на руках. Мне здесь, наверное, лет пять-шесть, т. е., это год 34-й — 35-й, еще до ареста папы, но уже после перевода столицы Украины из Харькова в Киев.
Я думаю, что Шелестов был прообразом некоторых персонажей задуманных папой произведений — людей, в начале революции сделавших свой выбор в пользу положительной профессии — инженера, ветеринара, и отказавшихся от роли партийного или государственного функционера.
ИСПАНИЯ
Пожалуй, сейчас будет уместно вспомнить об еще одной моей фантазии, сочиненной приблизительно в то же время, что и легенда о самоубийстве Шелеста.
Году в 34-м, когда украинское правительство перебралось из Харькова в Киев, папа тоже переехал в Киев (он работал в Госплане Украины. А мама со мной осталась в Харькове то ли на время, пока папа устроится на новом месте, то ли они расстались вообще. Папа приезжал к нам довольно часто. Но вот (с 36-го года) он совсем перестал появляться — просто исчез. Куда? Где он? Мне никто ничего не говорил. Пришлось самой придумывать устраивавшие меня объяснения. А в это время идет война в Испании. По радио, в разговорах, в газетах (не то, чтоб я их читала, хотя читать уже умела хорошо; а так, иногда попадется на глаза клочок какой-нибудь) мелькают незнакомые, но такие красивые слова: Мадрид, Барселона… Там наши храбро сражаются с врагами — фашистами. Наверное, там и мой папа — конечно, на стороне «наших». Так я и сказала одному мальчику в детском саду, а может, и не одному. Мол, папа воюет в Испании и привезет мне оттуда ружье. Настоящее! Мальчики сказали об этом родителям, те — воспитательнице, а воспитательница Лиля Ерофеевна — моей няне: пусть Лара придержит язычок, все ведь знают, где ее папа. От няни мне влетело отдельно, отдельно от мамы. Мама упирала на то, что врать нехорошо. А няня припугнула меня: «Того казати не можна, бо знайдуться злии люды, и мами може бути недобре». Впрочем, эта моя фантазия («вранье») скоро увяла естественным образом. Одна девочка, постарше меня, сказала другим, которые не хотели принимать меня в дворовую игру: «Лару обижать не надо, у нее папы нет; ее папа арестован». Очень скоро это обстоятельство перестало быть моим отличием. Арестованными оказались все — все! — папы в нашем дворе. Это произошло за каких-нибудь полгода. И папа Рады Генис, и папа Яны Фесенко, и Нины Арефьевой. Поисчезали не только папы, но и просто соседи: над нами, на 4-м этаже жило семейство Лукьяновых — муж, жена их взрослая замужняя дочь. Старшие Лукьяновы остались, исчезли дочь с зятем. Правда, говорили, что они завербовались куда-то на Север. Но, может, этот Север был чем-то вроде моей Испании. Потом стали пропадать целые семьи. Я не думаю, что арестовывали сразу всех, в полном составе. Но нередко, идя утром в школу, я видела внизу в подъезде то одну семью, то другую с узлами и чемоданами — их просто куда-то выселяли. В доме появлялись откуда-то новые жилицы. Наш балкон соседствовал с балконом квартиры из соседнего подъезда. И однажды на этом балконе появился незнакомый дядька в пижаме. Помню разговоры мамы с няней: «Донес, вот и получил квартиру… таких-то».
УЧЕНИЕ В ШКОЛЕ
Училась я хорошо, на «отлично», как тогда говорили. Не могу сказать, что мне это давалось без труда. Никто не проверял мои домашние задания, я была предоставлена сама себе. Сколько слез я пролила из-за ежедневных чернильных клякс в тетрадях — мы писали сразу чернилами, деревянной ручкой со вставленным в нее пером № 86. Бумага в тетрадях была шершавая, перо цеплялось за торчащие из нее опилки — и вот готова клякса. Сначала я пыталась стереть кляксу ластиком, но усердствовала до тех пор, пока не протирала страницу насквозь. Значит, надо переписывать всю страницу заново, а испорченную выдирать вместе с парным листом. К концу работы моя тетрадка становилась вполовину тоньше, и приходилось вставлять в середину чистые листы из новой тетрадки, а если формат новой не совпадал с прежней, так еще и подрезать края ножницами. Вот с таких упражнений началась моя переплетная практика, в конце концов давшая мне умение переплетать крамольные книжки в какую-нибудь нейтральную обложку (на случай негласного обыска в квартире). Так, уже в ссылке в сибирском поселке, когда друзья привезли мне Солженицынский «Архипелаг», я купила в магазине книжку, подходящую по формату — это была «Этика семейной жизни», издательства «Знание», переодела Солженицына и спокойно поставила на полку. Но, видно, я в свое время не в совершенстве овладела ремеслом, и шмональщиков что-то насторожило в этих маленьких зеленых томиках, и тогда они заявились с уже санкционированным обыском и без колебаний, протянув руку к полке, сняли с нее именно эти книжки и вписали их в протокол. А может, я просто протрепалась кому-то из тамошних знакомых: вот, мол, какая я хитрая, а этот кто-то возьми и донеси.
Итак, я переписывала со слезами страницу за страницей, разгибала и снова загибала тетрадочные скрепки. А еще ходила в ближний парк за ивовыми ветками, делала из них счетные палочки — задание по арифметике, а они никак не получались ровненькими, какими я их заранее представляла. — И снова слезы.
Это теперь цветные гладенькие пластмассовые палочки продаются в обязательном наборе предметов «Подарок первокласснику». А тогда, что сумеешь сам сделать, то у тебя и будет.
Зато тогда у нас были развлечения, которых, к счастью, нет у нынешних школьников. Мы, как, наверное, все дети, самочинно раскрашивали цветными карандашами уныло серые картинки в учебниках. Но, кроме этого, уже по заданию учительницы находили в учебнике истории портреты очередных «врагов народа», выкалывали им глаза, а дома ножницами аккуратно вырезали со страниц эти портреты. А еще Ленка обучила меня увлекательному занятию — угадывать в картинках, украшавших тетради или спичечные коробки вражеские происки: «Смотри, Ларка, смотри, нарисован самолет со звездами на крыльях, а вместо пропеллера у него свиное рыло. Видишь?» — «Да, да, вижу!» Конечно, ни черта подобного я в этих рисунках не видела или могла бы увидеть все что угодно, как в облаках на небе. Но как сознаться в своей тупости старшей, да еще и столичной сестрице?
Вообще Ленка, признанная в семье красотка, весьма критически относилась ко мне, провинциалке с хохляцким акцентом, со всегда всклокоченными лохмами, неуклюжей, не знающей главных сплетен столичной молодежи — кто из известных политиков или писателей на ком женился, кто с кем развелся, слыхом не слыхавшей модных песен Лещенко, Вертинского. Да хоть бы и слышала, все равно не могла воспроизвести — «Помню городок провинциальный, тихий, захолустный и печальный…», «У самовара я и моя Маша» и т. п. Зато тетя Этя скорее одобряла мое незнакомство с этим мещанством, с этой пошлятиной. Она одобрительно смотрела, как я читаю огромный красный том Маяковского, поощряла мой интерес к только что вышедшей «Коричневой книге» — книге о зверствах фашистов в Германии. Прошло всего года три, и тетя прятала или сжигала на дачном костре эту же книгу, а с ней вместе и тома стенограмм съездов ВКП(б). У мамы в Харькове тоже были эти тома, и, проявляя инициативу, я вырезала из них портреты «врагов народа». Не поручусь, что ненароком не вырезала и Молотова или дедушку Калинина. В скором времени и из нашего дома эти книги, как и «Коричневая книга», как и «История гражданской войны» таинственно исчезли.
Меня это не удивляло — ведь незадолго до этого исчез и мой папа и даже всякое упоминание о нем. У меня появилась новая фамилия, в школу я пошла уже не как Лара Богораз, а как Лара Брухман. Для этого мама поступила очень просто — она обмакнула перо № 86 в невыливайку с лиловыми чернилами и вписала вторую, как ей казалось, безопасную фамилию в мою метрику. Этот подлог документа так никогда и не раскрылся. Зато в дальнейшем мне можно было выбирать из двух вариантов фамилию, более соответствовавшую приоритетам текущего момента. После войны, когда в советской атмосфере все отчетливее ощущался дух антисемитизма, мама заблаговременно — в 1943 или 1944 г. проделала с моими школьными свидетельствами такую же операцию, как с метрикой. Поэтому после эвакуации я поступила в харьковскую школу а потом и в университет со своей прежней, «законной» фамилией, да так при ней и осталась, должно быть, на всю жизнь.
Я чувствую, что сейчас надо оставить посторонние, «попутные» темы и попытаться рассказать, чем, кроме слез и счетных палочек, была наполнена моя жизнь в первые школьные годы. С третьего приблизительно класса слезам пришел конец, когда выяснилось, что арифметические задачки я щелкаю, как орешки, и к тому же обладаю бесплатным даром — абсолютной грамотностью как в русском, так и в украинском языке. Значит, плевать на кляксы — это поняла и я, и учительница первая моя. Марья Петровна была на редкость безграмотной девушкой, и я с моими подружками Светой Сухановой и Майей Гриценко развлекались на уроках тем, что выписывали в особую тетрадочку перлы ее высказываний, например, такие: «В предложении — снова засияло солнце — надо писать „сновО“, потому что солнце среднего рода, вы будете это потом изучать, а пока запомните». И тому подобные. После таких объяснений мы веселились всю переменку, выпросили у одноклассников их тетради и везде исправили