Сны памяти — страница 15 из 54

Закончилась кампания как-то незаметно для меня. Насколько я помню, ее считали победоносной для СССР — ведь «белофинны» были вынуждены подписать мир на наших условиях, отдать Карелию, из которой образовалась еще одна советская республика, Карело-Финская ССР. Значит, мы таки победили!

В 1959 году я поехала в Ленинград на лингвистическую конференцию. Поехала самочинно, без доклада, просто так, мне очень хотелось хоть увидеть, хоть послушать доклады лингвистов, чьи работы я читала. Ни одного человека из участников конференции я не знала, Ленинград тоже увидела впервые в жизни. И вот однажды на доске объявлений в ЛГУ прочитала примерно такое объявление: кто хочет пойти в поход на Черную Речку — записывайтесь на этом листе — фамилия, размер обуви. Я записалась так, как было указано. И в объявленный день и час отправилась на сборный пункт, по-прежнему не зная ни души и не предполагая, что наступил поворотный момент моей жизни. В углу, где толпились походники, рыжий малый в брезентовой куртке раздавал желающим походные башмаки: участницы-то приехали на конференцию — кто в туфельках, кто вообще в лакировках — в обуви, непригодной для походов. И рыжий, это был Игорь Мельчук, его имя мне встречалось в лингвистических журналах, на конференции он уже читал доклад, вот в том, в чем был сейчас, в брезентовой куртке. Он повел нас на Черную речку, по ходу дела рассказывая о том, о сем — о дуэли Пушкина… «А вот здесь, — говорит он, — проходила знаменитая „Линия Маннергейма“, откуда белофинны собирались брать Ленинград»… — и понес всю ту ахинею (надо сказать, что Мельчук — в точности мой ровесник, стало быть, прошел такую же идеологическую обработку, как и я), с которой я распростилась к своим 19 годам. Мы с ним маленько поспорили. Не помню, кто в этом споре одержал верх, да это, по-моему, теперь и неважно. Этому же походу я обязана одним из ценнейших достижений моей жизни — знакомством, а потом и дружбой с Симой Никитиной, мне кажется, мы ней сошлись по душевному родству. Об этом я, может быть, более подробно расскажу в другом месте.

Дальше произошел разговор, не имеющий отношения к финской войне, для меня же сыгравший колоссальную роль. Игорь спросил: «Так Богораз — это Вы? А я все думал — мужчина или женщина?» Я ответила: «Легко могли догадаться — там же указан номер походной обуви 37» Мое объяснение произвело на Мельчука такое впечатление, что он впоследствии всегда покровительствовал мне в лингвистике: рекомендовал на кафедру структурной лингвистики в Новосибирский университет, где я благополучно работала три года; наверное, помогал бы и сейчас, если бы я по обстоятельствам моей жизни не оставила бы науку навсегда, о чем до сих пор жалею.

ЭВАКУАЦИЯ

Лето 1941-го застало меня и сестру Аму в Москве, вернее, под Москвой, на даче у тети Эти. Отправив нас, мама осталась в Харькове на неделю — другую. Она должна была еще доработать до отпуска. Мы с Амкой и Леной участвовали в перевозке вещей, в пригляде за Иркой, которой было тогда около 2-х лет. А еще тетя Этя отправила меня с Амкой в справочную на Лубянке — может, удастся что-нибудь разузнать об Амкином отце — дяде Яне; о нем после ареста ничего не было известно. Про тетю Рахиль мы знали, что она из ростовской тюрьмы отправлена как ЧС в ссылку в г. Абан (это где-то под Красноярском). Про дядю нам сказали, что он умер «от разрыва сердца». Ни где, ни когда — ничего этого не сообщили. И даже никакой справки не выдали — так, на словах сказали. И все. Амка была в таком шоке, что и не могла задать еще какие-то вопросы. Да и все равно они остались бы без ответа. Вскоре после этого Амку отправили к матери в Абан, где она планировала провести летние каникулы. Приехала моя мама, и буквально на другой день после ее приезда объявили, что началась война. Тут же взрослые, всполошившись, собрали вещи и отправились обратно в Москву. Я-то, какой с меня одиннадцатилетней спрос — в душе все время распевала «Если завтра война… весь советский народ, как один человек, за свободную родину встанет» — и, конечно, себя видела этим самым «одним человеком». Но даже взрослая моя мама засобиралась в Харьков — не думаю, что она предполагала быть чем-то необходимой и полезной в этом «смертном бою». Хотя — как знать, одним из ее аргументов в пользу возвращения был тот, что «какие сейчас могут быть отпуска? Я хочу и должна быть вместе со своими учениками».

В итоге мы попали в эвакуацию на Волгу, в Сызрань. Почему-то не переименованный большевиками, как он был Сызрань, так и остался. Я была очень активной пионеркой. Еле дождалась, пока мне исполнится 14 лет, чтобы вступить в комсомол. Тогда в 14 принимали. И была очень активной комсомолкой. Хорошо помню, как испытывала невероятное напряжение патриотических чувств. Просто острое такое ощущение, что вот если бы я была сейчас на Украине, я бы ушла в партизаны. Сделала бы я это или нет, неизвестно, конечно. Но вот порыв такой был.

Первое, что мы сделали, еще с другими девочками, одноклассницами, в свои 12 лет — мы пошли в райком комсомола и сказали — дайте нам задание тимуровское. Мы его выполним. И эти идиоты дали нам задание. Нас послали за 8 км от города, к аэродрому, где жили семьи военных летчиков. Пойти узнать, что с такой-то семьей.

Первая военная зима была невероятно суровой. Мы, все эвакуированные, — совершенно раздетые. И вот мы раздетые перли по морозу, не зная дороги, приезжие ведь. Обморозилась и я, и другие девочки тоже. С тех пор у меня обмороженные ноги, руки. Я уже не говорю о щеках.

Я приехала из южного города. У меня никогда не было валенок, в Харькове валенок не носили. У меня были резиновые ботики, из которых я уже выросла к тому же. И я их носила на босу ногу. И вот в этих резиновых ботиках я эти 8 км по приволжской степи в 42-градусный мороз. Тех, кто нам дал это поручение, совершенно не интересовало, можем ли мы его выполнить. Причем, как потом я узнала, на этот аэродром ходила машина.

Когда мы туда пришли, — мы заблудились, конечно. Школа тогда работала в три смены, мы пошли после третьей смены… Пока мы дошли, мы оказались в полной тьме и не знали, куда идти. Причем в какой-то момент мы увидели — где-то горит огонек, пошли туда на огонек, а там собаки привязаны. Мы не смогли даже подойти к дому. После чего мы все трое — нас три девчонки были: одна девочка из Киева, одна из Смоленска и я — мы просто разревелись, у нас слезы замерзали на щеках. Но все-таки дошли до аэродрома. Оказалось, что наша помощь абсолютно не нужна. Там, действительно жила семья летчика — трое детей и жена. Жена умерла. Трое детей. Они говорят — так неужели же дети останутся без призора, они же не на улице остались, в своей же части остались. Нас посадили в машину, укутали какими-то тулупами и отвезли обратно в город.

И тем не менее, вот этот вот порыв к общественной работе очень долго во мне сохранялся. Активность общественная, видимо, была в крови. Ощущение связанности своей с обществом, и ответственности за то, что происходит в обществе. Это очень рано проявилось. Другое дело, куда оно было направлено, как и кем использовалось.

Вот появляется из комитета комсомола какая-то барышня лет 18–20, наверное, и говорит нам, девчонкам-пятиклассницам: надо идти разгружать баржу с лесом на реке. И мы разгружали и очень гордились этим. Тогда же ребятишки моего же возраста работали на военных заводах. А я гордилась просто тем, что я справляюсь с этим делом. Может быть, оно было и не по силам, но дело в том, что у нас в роду папином физическая сила — это родовое.

Это повторилось, когда я оказалась в ссылке. Оказалась грузчиком. И я очень была горда тем, что я справляюсь с этой работой. Но это был долг силе и выносливости. Вот, значит, баржу разгружали, я уже не говорю про то, что нас посылали пропалывать поля, которые, конечно, бессмысленно было пропалывать. Ну, поле не прополешь. Можно грядку прополоть. А то, значит, пропалывать поля. Потом на уборку вязать снопы, чего я совершенно не умела — городская девочка. Пожалуй, зародилось именно тогда сомнение какое-то… Зачем посылают делать заведомо дурную работу? Но осознано оно было значительно позднее.

Мои университеты

ХИРОСИМА

В 1945 в начале лета в Харьков приехал из Воркуты папа — как я позднее узнала, приехал тайком: ведь у него были «минусы». Это значит, что не только проживание, но даже въезд в некоторые города ему был запрещен, хотя он уже давно освободился, стал вольняшкой. Но вот «минусы» сохранялись. Его приезд был рискованным предприятием. Когда два года спустя таким же образом в Киев поехал Каплер, его таки отловили, и он получил новый срок. Тем не менее, папа пошел на этот риск: в августе мне исполнялось 16 лет, и он хотел познакомиться со мной — взрослой девушкой, я как раз закончила школу и решала, чем заняться дальше.

Лет-то мне было уже достаточно, чтобы считаться сознательным человеком, но в голове и в сердце гулял ветер. Я не понимала и не осознавала, какой опасности подвергал себя папа, ни он, ни мама не посчитали нужным просветить меня на этот счет. Мы с папой много гуляли по Харькову, заходили в большие магазины, наверное, папа хотел подыскать мне подарок ко дню рождения. В это время в Харькове на людных улицах часто проводились облавы, толпу оцепляли, у всех проверяли документы, я видела, что папа постоянно настороже, чего-то боится, однажды он у меня на глазах вынырнул из оцепления и юркнул в ближний подъезд. Меня такое поведение отца шокировало, я посчитала отца трусом. Трусость я считала позорным качеством, еще во мне было живо чувство стыда, мучившее меня с начала войны — другие отцы воюют на фронте, а мой отсиживается где-то в безопасной Воркуте. «Вообще эти евреи умеют устраиваться»…

И я стала избегать прогулок по городу. И тогда папа отменил их, видимо, решив, преподнести мне подарок сосем другого свойства — как я позже стала понимать, отнюдь не более безопасный для себя. Он купил нам обоим билеты в консерваторию на фортепианный концерт, помнится, Рихтера. К музыке я всегда была абсолютно равнодушна, поэтому подарок приняла без восторга.