о не написал, но уже придумал себе псевдоним — МЭЛС (Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин), а когда Мэлс напишет свою книгу, весь мир ахнет, его будут читать все радиостанции мира, издадут все издательства. А поскольку женщины первыми признают всякого великого человека — это доказывает вся мировая литература, он и обращается за признанием к Неле, к Симе, к Норе… и т. д. Невзоров приносил каждой из нас стул в аудиторию (стульев-то не хватало). Мы хихикали, читая друг другу его записочки. Ну, думали, парень придумал такой способ ухаживания… Тем временем, он начал отвечать по билету и понес ту же ахинею. При этом выяснилось, что прочел он всю требующуюся литературу, но все именно с такой своей точки зрения — о признании гения женщинами. Если в произведении содержались еще какие-нибудь мысли, он их просто не замечал. Илюхин в недоумении — какую же оценку ему поставить? Двойку — так ведь прочел все по списку! Ни с кем этого не было. «Ставлю Вам тройку», — сказал он со вздохом. Невзоров оскорбился: «Конечно, тройку!» — и запахнулся в свой клеенчатый черный дождевик, изображая Чайльд Гарольда — но ведь Илюхин этого не мог видеть, но мог догадаться по саркастическому тону: «Будущее покажет, кто из нас прав!» И ушел. Кое-как я сдала экзамен, наверное, на тройку же.
А дело Невзорова имело продолжение. Несколько студенток пошли к декану, утверждая, что это сумасшедший. «Дiвчата, та, може, вiн в вас закоханий?»
Невзоров же, следующим объектом «кохання» избрал самого декана и… партком. В обе инстанции он написал письма-заявления, где сообщал о великом писателе Мэлсе, ездившем в Москву, которую он вскоре покорит своим талантом. В Москве он, как человек будущего, питался одними витаминами (в таблетках), не из экономии, а приучая себя к светлому грядущему. В результате такой диеты он потерял сознание, его подобрала милиция и отправила к месту жительства. И вот теперь он просит назначить ему повышенную стипендию, чтобы он мог начать и в короткий срок завершить свое гениальное произведение, за которое он безусловно получит Сталинскую премию — хотя, впрочем, у него есть два конкурента — Эренбург и, кажется, Шолохов. И тому подобная дребедень. Это бы все ничего, сдает парень сессию за сессией, и слава Богу. Но к этому в заявлении в партком он добавляет, что просит принять его в партию — ибо какой же лауреат, если беспартийный? Вот теперь дело принимает скандальный оборот, начальство бросается в психдиспансер, где выясняется, что да, этого больного они знают, он у них уже лет пять состоит на учете. Когда он учился еще в 9-м классе в школе, он сочинил такую логическую схему: каждая правящая партия начинала свое восхождение с подполья, стало быть, любая подпольная организация рано или поздно автоматически придет к власти. Он и создал подпольную партию, единственная цель которой — получить власть. В эту организацию он навербовал девчонок-одноклассниц и вместе с ними загремел известно куда. Невзорова признали невменяемым и после короткого пребывания в психушке освободили. А девчонки-то не психи — и пошли по лагерям. «Так чего ж вы от нас хотите? — говорили доктора запаниковавшему университетскому начальству. — Наша задача — адаптировать больного к нормальной жизни. А ваш студент больше ведь не уходит в подполье, так ведь? Учится достаточно успешно, так? А что подал заявление в партию, так ведь это говорит лишь о сильной идеологической работе у вас. Остальное — ваши проблемы». В партию Невзорова все-таки не приняли, так что лауреатом он так и не стал. Но и из университета не отчислили, вроде как не за что было. Ах, сумасшедший? Как же он у вас три курса-то проучился?!
Он и дальше продолжал писать записки девочкам, приносить им стулья, подавать туда-сюда свои заявления… В конце концов он стал физоргом (спортивным организатором) курса и примелькался. Все к нему привыкли и перестали обращать на него внимание. Я о нем рассказываю только потому, что, на мой взгляд, в его анекдотичной истории есть несколько характерных для того времени деталей.
Мы перебираемся через сессию, почти все отличники, с повышенной стипендией. И после коротких каникул снова стихи, стихи, те, которых, конечно же, нет в программе.
Но и безделье приедается. Сначала некоторые из нашей компании (в том числе и я) попробовали в качестве вольнослушателей ходить на лекции по истории искусства в театральный институт. Но, убедившись, что и там все, как у нас, только плюс слайды, и узнав какой-то минимум о крито-микенской культуре, бросили это благое дело. А я стала ходить на занятия по французскому языку в институт иностранных языков. Но то ли часы занятий совпадали с интересными лекциями в alma mater, а скорее всего из-за того, что «труд упорный ему — т. е., мне — был тошен», бросила и эти занятия, набрав французского ровно настолько, чтобы без затруднений сдавать до конца университета внеаудиторное чтение. И тогда я решила сократить срок обучения на год. Перешла со своего третьего курса на заочное отделение. И за первые полгода сдала все зачеты и экзамены, и за четвертый, и за пятый курс. Ей-Богу, это было совсем нетрудно. Читатель, познакомившийся со всем вышесказанным, поверит мне.
Оставалась только курсовая работа за пятый курс, госэкзамены, дипломная работа — и тогда, прощай, университет!
За те четыре года, что я «училась» в университете, в стране прошло несколько идеологических кампаний, некоторые имели отношение и к филологии.
Лингвистические курсы у нас читали, как я уже говорила, Розенберг, Финкель и Баженов. Все трое — марристы. Впрочем, тогда теория Марра господствовала в лингвистике, даже и помыслить было невозможно, что бывают разные подходы в одной науке. Скажем, один профессор — маррист, а другой антимаррист. Нет уж, либо марристы все, как один, либо все подряд борются с Марром и Мещаниновым. Я уже не помню, в чем состояла марровская теория и противоположная ей теория Чикобавы. И поскольку я писала курсовую по лингвистике, моя работа должна была утверждать единственно правильную, а именно, марровскую позицию. Впрочем, честно говоря, я ее тогда вполне искренне принимала (и только впоследствии, соприкоснувшись с настоящей лингвистикой, осознала, что в ней так же мало науки, как и в противоположной ей). Итак, вот работа написана, приближается июнь — время защиты диплома. А без последней курсовой ни к защите диплома, ни к госзкзаменам не допустят. Надо только получить отзыв профессора (либо Розенберга, либо Баженова, либо Финкеля). А как раз в это время в стране идет так называемая дискуссия по языкознанию. Решается вопрос — кто все-таки прав — сторонники Марра или его оппоненты. Дискуссия эта идет не в науке, а именно в стране: ни один человек не имеет права остаться в стороне от этой, в общем, вполне специальной, теоретической, далекой от повседневности, от политики, от жизни, от экономики, даже от идеологии проблемы. Да будь ты и негром преклонных годов, воспитателем или даже воспитанником детского сада (эта гипербола не так уж далека от реальности) — каждый обязан определить, на чьей он стороне, окончательную же истину провозгласит какой-нибудь Жданов или еще кто из ЦК. И горе тому участнику дискуссии, который занимал ошибочную позицию и неосторожно высказал ее: он рискует попасть даже в идеологические диверсанты. Вспомним другие научные дискуссии (например, вейсманистов-морганистов с лысенковцами). И поэтому можно понять Кнейчера, который в это время срочно пристроился в сумасшедшем доме.
А мне как раз надо спешно получить отзыв на мою курсовую работу по лингвистике — стыдно сказать, к настоящему времени я начисто забыла свою тему. Я уверена, что эта работа немногого стоила, независимо от того, чью сторону занимал автор — Марра с Мещаниновым или противоположную. Но Баженов ко мне хорошо относился и, конечно, дал бы положительный отзыв — если бы не эта проклятая дискуссия. Беднягу-старика от меня буквально как ураганом снесло, когда я его настигла со своей идиотской просьбой. То же произошло и с Финкелем, соавтором Баженова. Все преподаватели от меня убегали как от зачумленной. Дело кончилось тем, что я просто сдала работу секретарю кафедры общей лингвистики, там она и пролежала до самой защиты диплома. Меня допустили к защите без всякого отзыва. Тем временем в дискуссии была поставлена точка — и не каким-то там Ждановым, а самим Иосифом Виссарионовичем («Товарищ Сталин, вы большой ученый, в языкознанье знаете Вы толк…»). В центральных газетах были опубликованы некоторые материалы научной дискуссии, а вслед за ними статья Сталина. Кажется, она называлась скромненько: «И. В. Сталин. Марксизм и вопросы языкознания»: («я, конечно, не крупный специалист в лингвистике, но в марксизме кое-что смыслю»). После этого мне поставили пятерку, просто чтобы поскорее от меня отделаться. Вот и все.
Еще на первом году университетских занятий я поняла, что ошиблась в выборе будущей профессии, что в филологии я не только полный профан, но никогда и не стану мало-мальским специалистом, поскольку эта наука меня совершенно не интересует. Вместо того, чтобы конспектировать лекции, я их фиксировала с помощью схем-иллюстраций. Возможно, мама была права, что мне надо было поступать в архитектурный институт, где, по меньшей мере, оказалась бы востребованной моя любовь к рисованию. Но признать свою неправоту мне мешали самомнение и упрямство.
А поскольку я заканчивала заочное отделение, то, во-первых, меня отпустили на все четыре стороны, в вольное плавание — без направления на работу; во-вторых, своих друзей и сокурсников я обогнала на год, они еще только перешли на пятый курс. А также сдвинутым оказался весь порядок университетских работ. Госэкзамены пришлись не перед защитой диплома, а после защиты, они оказались последним этапом моего университетского образования.
Мне оставалось только защитить диплом, это далось мне без особого труда и, как говорится, без отрицательных эмоций. Дело в том, что тему диплома я выбрала сама «Язык и стиль „Истории одного города“ Салтыкова-Щедрина». Во-первых, Салтыков-Щедрин был одним из моих самых любимых русских писателей. А к тому же таким, о котором я имела собственное мнение, отличавшееся от мнения известных мне литературоведов. Как раз незадолго до начала работы над дипломом я прочитала работу Эльсберга, которая мне не просто не понравилась, но с которой мне захотелось вступить в принципиальную полемику. Причем, для меня речь шла не только и не столько о Щедрине, сколько о сатире вообще (а сатира была и остается моим любимым литературным жаром). Тогда, если я не ошибаюсь, было принято трактовать сатирический стиль как хитрую и ловкую попытку обмануть жестокую цензуру, и вот, мол, вместо Истории России автор заменяет Россию на неведомо где находящийся город Глупов, и т. п. — а как иначе советский литературовед мог бы объяснить, что автора этого пасквиля не только не преследовали, но даже дали возможность стать генерал-губернатором. Вот с такой трактовкой мне и хотелось поспорить. Что для того, что для написания диплома неплохо бы почитать еще каких-нибудь литературоведов, кроме Эльсберга, не обязательно советских мне и в голову не приходило. Поэтому все время, остававшееся у меня до защиты, я потратила отнюдь не на работу.