Как раз тогда в Харьков из Москвы часто приезжал без особой на то нужды Юлик Даниэль. И все свободное его и мое время мы проводили вместе.
Тем не менее, мне удалось написать дипломную работу, даже, кажется, вовсе неплохую, и защитить ее.
Итак, диплом защищен, госэкзамены тоже мало-помалу сдаются, не так, чтобы успешно (по собственным моим ощущениям), но все-таки на пятерки.
Что же со всеми нами происходило в дальнейшем, в последующие 50 лет?
Если бы не пресловутый пятый пункт в анкете (национальность), многие студенты из нашей компании могли бы претендовать на место в аспирантуре, ведь их уровень был значительно выше, чем уровень большинства остальных выпускников. Но, зная заранее, что аспирантура им не светит, они даже не стали подавать документы, а, получив свои дипломы и назначения, разъехались «кто куда — на долгие года», по указанным им комиссией по распределению районам и селам Украины. Нескольким удалось, обзаведясь какой-никакой медицинской (или иной льготной) справкой, остаться в Харькове, со своими семьями. Лида Шершер мне позднее говорила, что, мол, для получения работы в харьковской школе надо дать в РОНО взятку — несколько месячных зарплат. Не знаю, насколько это верно. Вот я, без взятки и без блата получила работу в Харькове за несколько месяцев до окончания университета — правда, меня взяли преподавателем не русского, а украинского языка в 5-х классах одной из самых хулиганских школ на окраине города; не всякий рискнул бы пойти туда работать. Продержалась я там всего лишь год, потом вышла замуж за Юлия Даниэля и уехала к нему в Москву (он перевелся туда в пединститут после второго курса).
Поженились и другие наши парочки: Римма Белина и Юра Финкельштейн. У них двое детей, есть уже и внуки. Эта семья живет в Нью-Йорке, и Римма, и Юра преподают русский язык. Я была у них в гостях, когда в 89-м году ездила в США.
Некоторые из тех, кого я здесь называла, тоже эмигрировали, живут за границей: Ира Немировская, Сима Трескунова — в Израиле со своими мужьями, детьми и многочисленными внуками (у Симы, кажется, 18 или 19 внуков! обе ее дочери и зятья стали очень религиозными и что ни год наперегонки рожают новых потомков, как предписывает им иудаизм; с ними я повидалась, когда ездила в 95-м году в Израиль. Сима находит время для общественной работы — в Иерусалиме руководит чем-то вроде клуба для русских евреев. В Израиле мне удалось повидаться и с Яном Горбузенко, которого я застала тяжело больным, успела навестить в больнице буквально накануне его смерти, была даже и на его похоронах. Всего года два-три назад эмигрировала в Штаты и семья Мусика Каганова, конечно, без Исаака Яковлевича — он умер в Харькове задолго до отъезда сына. Из названных здесь моих земляков и коллег нет уже в живых еще нескольких: Веры Алексеевны Пычко, Юлия Кривых, Алика Басюка.
Конечно, следовало бы подробнее рассказать о судьбе Бориса Чичибабина. Но о нем — очень популярном поэте перестроечных времен теперь публика и так много знает; так что я расскажу о нем лишь пунктирно. Вернувшись из лагеря, он, конечно, не имел возможности ни преподавать, ни публиковать свои стихи. А на мой взгляд, он был очень талантливым поэтом. И тогда для того, чтобы издать хоть один сборник, он отобрал для публикации заведомо «проходимые» стихи, а менее «проходимые» переделал, сделав более приемлемыми для тех времен. В общем, порядком искалечил их. Так, вместо строчек «Мой дух возращивался в тюрьмах — этапных, следственных и прочих» в сборнике появилось следующее: «Мой дух возращивался в буднях, трудах строительных и прочих». А вместо «И подыхаю как поэт» напечатано «И побеждаю как поэт». Не знаю, не знаю, может быть, ради того, чтобы опубликовать действительно первоклассное стихотворение «Красные помидоры» автору и должно быть дозволено слегка покалечить несколько других. Я не автор, не мне судить. Но по мне, так достойнее было бы «при жизни быть не книгой, а тетрадкой». Но может ли поэт осуществиться без аудитории? В связи с этим философским вопросом расскажу эпизод, пересказанный Андреем Синявским со слов Бориса Пастернака.
Когда Борис Леонидович лежал в больнице, довольно привилегированной, и больные спрашивали друг друга: «А ты кто — т. е., мол, кем работаешь?» Борис Леонидович отвечал: «Я поэт». — «Пастернак? Что-то не слышал…» И Пастернака это довольно сильно огорчало. Самого Пастернака! Правда, огорчение не мешало ему немало веселиться, когда он рассказывал Андрею обычное продолжение своих больничных бесед. Обычно среди сопалатников — секретарей райкомов или обкомов находился кто-нибудь проявлявший участие к этому неудачливому поэту: «Послушай, вот скоро День Красной Армии или там, 8-е марта — ты сварганил бы что-нибудь этакое, подходящее к празднику. Я дам команду, и у нас в районной или областной газете опубликуют, вот народ и узнает поэта Пастернака».
Так вот, Чичибабину повезло-таки дожить до известности и даже славы Издано много книг его стихов. И ему, наверное, для этого больше не приходилось заменять «подыхаю» на «побеждаю».
Впрочем, насколько я знаю, некоторым поэтам свойственно довольно бесцеремонно обходиться со своими творениями. Андрей Синявский рассказывал, какую борьбу он вел с Пастернаком, когда готовился к публикации его однотомник, к которому Андрей писал предисловие. Борис Леонидович хотел переписать чуть ли не каждое свое стихотворение — правда, не ради публикации, а просто потому, что «теперь я написал бы иначе». Андрею приходилось доказывать, что он уже не имеет права так распоряжаться ими, они уже не только Ваши, они уже живут своей жизнью.
Вот Наталия Горбаневская настолько изменила отношение к своим ранним стихам (по-моему, очень хорошим), что просто не включает их в нынешние сборники.
А Чичибабин одно из стихотворений, посвященных мне (кажется, «Черная пчелка печали»), потом взял и перепосвятил другой женщине — а, может, до меня оно посвящалось еще кому-нибудь. Борис мог бы сказать: «Тогда я чувствовал так, а раньше — по-другому, а теперь еще иначе». Вообще моя долгая жизнь позволяет мне сказать, что не стоит воспринимать сказанное поэтом буквально. Тот же Борис написал в другом стихотворении: «…в Сибирь пойду понуро» — за мной, то есть. Саня, приехав ко мне в сибирскую ссылку, первым долгом спросил: «А где же Борис?» Слава Богу, мне даже в юности доставало иронии, чтобы не принимать всерьез сказанного поэтом — ни Герасименко, ни Чичибабиным, ни даже Даниэлем.
Возможно, вспоминая умерших, я назвала лишь тех, о смерти которых имею достоверные сведения. Да будет земля им пухом!
Вообще же среди тех, кто в 40-е — 50-е сбирался под сенью дружных муз поэтами стали очень немногие: Борис Чичибабин, Марлена Рахлина, она и сейчас живет в Харькове, пишет, а теперь и публикует стихи (мне они, в общем, нравятся). Граф — Иосиф Гольденберг живет в подмосковном Пущино, преподает студентам и школьникам русский язык и — всю жизнь пишет стихи (я об этом узнала года два назад).
Не могу не рассказать драматическую, на мой взгляд, историю Юры Герасименко. Он, парень из украинского села, писал прекрасные украинские стихи, учился в каком-то техникуме и посещал литературное объединение, где и познакомился с членами «Лавочки». Потихоньку-полегоньку его публиковали в харьковской газете. Все бы хорошо, и, может быть, сегодня мы имели бы талантливого украинского поэта. Но вскоре его приняли в «Спiлку украiнських пiсьменникiв», дали квартиру в Доме писателей. Ему объяснили, о чем и как надо писать — и пропал талантливый человек, стал толстый и важный. Писать сразу стал скверно. Совсем как в нашей студенческой песне: «пусть подскажет мне обком — мне теперь писать об ком, даст мне творческий совет и горсовет, и райсовет. То ли дело Лев Толстой — жил в России крепостной. Кто ему мог подсказать, о чем писать и как писать?»
Об остальных не знаю; поклясться могу лишь в одном: я сама никогда не сочинила ни одного стихотворения, кроме двух (на украинском языке) еще в девятом классе — и то, выполняя домашнее задание по языку: составить несколько предложений, повествовательных, распространенных на тему «Зимний день». Мне скучно показалось сочинять просто так простые распространенные, я их и зарифмовала; к сожалению, совсем не помню, но уверена, что ничего выдающегося не сочинила. Еще сделала несколько неплохих стихотворных переводов с украинского на русский или наоборот. Возможно, я могла бы стать переводчицей, но, наверное, все-таки среднего уровня.
Вообще же поэзия со времен поздно охватившей меня страсти к ней стала играть особую роль в моей жизни. Я как будто уже однажды раньше, давно прожила эту свою жизнь. Что бы со мной ни случилось, я к случаю вспоминаю соответствующие строки из какого-нибудь стихотворения.
Кроме стихов, с начала моих студенческих лет на меня оказала, конечно, огромное влияние сама среда, в которую я попала: разные, по-разному проявлявшие себя, но при этом абсолютно толерантные друг к другу люди (а до того все казались на одно лицо, как китайцы для европейца — все почти одинаково одеты в школьную или пионерскую форму, и говорят все одно и то же, чуть не теми же словами).
Мир оказался такой разнообразный!
Так вот, встретившись много лет спустя (10 и более того) с некоторыми своими студенческими друзьями, я с немалой грустью и разочарованием обнаружила, что теперь многие из них производят на меня совсем другое — скучное, что ли — впечатление, чем в те, давно прошедшие годы. Не буду называть имен.
Вот, скажем, этот, тогда казавшийся мне таким остроумным, и довольно смелым человеком — как будто застыл на своем прежнем уровне — те же остроты, те же словечки из Ильфа и Петрова; жизнь за прошедшее время так переменилась — а он сохранил только прежние интересы. О чем с ним ни заговори — в ответ услышишь только: «Парниша, у вас вся спина белая», потом на полуфразе включит телевизор: сегодня играет «Динамо» со «Спартаком»! А эта — тогда сюсюкала и прыгала на одной ножке, довольно сносно пародируя сама себя в дошкольном возрасте, и теперь, взрослой дамой, в Израиле — то же самое; просто неловко смотреть! А ведь вполне кто-то, быть может, так же думает и обо мне, когда я упоенно читаю вслух: «Бренгельских рощ прохладна сень…»