Сны памяти — страница 35 из 54

Как и в тридцатые годы, голых женщин в бане осматривают мужчины. В Новосибирской пересылке и вовсе чудно: проверку на вшивость производят мужчина и женщина, так женщина проверяет головы и под мышками, а мужчина — в паху. Все это очень унизительно, в особенности унизительно из-за того, что, очевидно, не специально придумано как издевательство, а от полного безразличия, от равнодушия к тебе как к человеку. Эта вереница голых, дрожащих от холода женщин, проходящих перед мужиком в грязно-белом халате, — это и не люди вовсе, а так, объекты, не более чувствующие, чем сопровождающие их бумаги. Одному объекту ткнуть пальцем в пах (и сразу, не вытерев руки, следующей), на другом поставить галочку.

То, что ты здесь не человек, ощущается не только при осмотре — во всем. Вот загнали нас в Свердловской пересылке в баню (подтверждаю Евгению Гинзбург — наилучшая изо всех пересыльных бань), предварительно отобрав все вещи в прожарку. Из моечного помещения выводят в предбанник — холодный большой зал, дверь одинарная прямо наружу, к тому же плотно не прикрывается. Здесь такой порядок: сначала выстроиться в очередь к одному окошку и получить все тюремное имущество: наматрасник, кружку, еще что-то, в том числе и полотенце — вытереться после бани. Но полотенец нет — кончились, стало быть, вытереться нечем. Стоишь голая, мокрая, в следующей очереди — за своей одеждой. Но это же не специально — были бы полотенца, так дали бы; а их нет. Надевай одежду на мокрое тело. Или, скажем, в Иркутске: там подают тебе в кормушку миску баланды, а ложек не дают. — А ложку?! — Нет ложек. Кончились. — Как же есть? — Какое мне дело! Захочешь съесть — так съешь. И кружек здесь не дали. Приносят в камеру бачок с кипятком, как хорошо бы выпить, согреться. А из чего? — «Какое мне дело!» У моих попутчиц кружки были, они на этап попали из дому, захватив все необходимое. А мне в тюрьму кружку нельзя было передать, так как она «металлический предмет» (о пластмассовой мы еще тогда не подумали). Одна из женщин пожалела меня и отдала мне освободившуюся банку из-под сгущенки; так я обзавелась к концу этапа своей посудиной, а то ведь и в вагоне набрать воды в запас не во что.

(Кстати, откуда у заключенной сгущенка? — На пересылке есть ларек, и можно купить продуктов на пять рублей, как и в тюрьме. Но только за наличные деньги. А у заключенных денег быть не должно, на руки не выдаются (тунеядцы — исключение). Тем не менее, у многих, кто пересылается из лагеря в лагерь, денежки припрятаны, и им есть на что «отовариться». Хотя и незаконно. Ларек, видимо, рассчитан вот на эти незаконные деньги.)

Всего один раз я встретила надзирательницу, которая испытывала по отношению к заключенным некоторые эмоции. Это было в Новосибирске. Раздев нас догола и осмотрев «на вшивость», нас запустили в моечное отделение. Здесь это был бетонный мешок с окнами, закрытыми одинарными рамами (на улице ниже -40 °C). Надзирательница заперла нас снаружи. Мы стоим на холодном бетонном полу, от окон несет морозом. Ждем — воды нет. Надо сказать, что в тюремных банях заключенный не может ни открыть, ни регулировать воду: краны снаружи, ими управляет надзиратель. Наконец, из труб под потолком полил дождик совершенно холодный, ледяной. Женщины стали стучать в дверь: «Вода холодная!» Дверь открылась, на пороге появилась надзирательница — толстая тетка с широким плоским лицом, заплывшими щелочками глаз. После минутной паузы вдруг ее губы растянулись в японской улыбке: «Вам холодно? Сейчас будет тепло». Она вышла и заперла дверь. Через минуту вода стала теплеть, а еще минуты через три из труб нам на головы лила вода нестерпимо горячая, так что все поотскакивали от струй, прижались к стенам. Некоторые успели намылиться, я успела намылить голову — но смыть мыло невозможно, руку обжигает вода. Баня моментально наполнилась паром. Опять стали стучать в дверь. В ответ воду перекрыли совсем, и снова на пороге стала надзирательница с той же улыбкой: «Помылись? Выходи!» — «Где ж помылись, откройте воду, дайте хоть мыло смыть». — «Выходи!» — «Не выйду!» — «Не выйдешь? Не надо», — и снова улыбочка. За вышедшими захлопнулась и защелкнулась дверь, а в моечной осталась я и, глядя на меня, еще две-три женщины. Воды нет. Пар осел, все тепло моментально выдуло, стало холодно, как вначале. Ловя капли с потолка, я кое-как стерла мыло, другие тоже. Стоим, ждем. Через некоторое время приходит надзирательница: «Помылись? Или еще останетесь?» Ну, пошли за ней, конечно. А на ее физиономии было написано блаженство, полное удовлетворение. Она еще и в предбаннике над нами покуражилась.

Но это, как я сказала, было исключение. Жаловаться не имело смысла, это я поняла еще в Свердловске. Там в камере на верхних нарах лежала женщина, у которой было кровотечение. Она на каждой проверке просила, чтобы ее направили к врачу; надзиратель отвечал, что врач-гинеколог будет двадцатого или там двадцать второго, словом, через неделю. Я видела, что женщина теряет силы, она была уже воскового цвета и, когда сползала с нар к унитазу, ее качало. На очередной проверке после стандартного вопроса: «Жалоб нет?» — я сказала, что есть — срочно нужен врач. — «Вам нужен врач?» — «Не мне, а вот женщине». — «Говорите только о себе! Закона не знаете! Москвичи! Интеллигенты!» — и еще какая-то ругань. Я даже не поняла, из-за чего он так взъярился, обычно он держался довольно добродушно. А потом вспомнила: тюремные правила запрещают «коллективные» жалобы.

В другой раз в ответ на какую-то жалобу я услышала: «Здесь тебе не Москва! Тайга — закон, медведь — прокурор!»

В основном же тюремные работники заняты своими хлопотами: считают, пересчитывают, — новый этап прибыл, этих надо отправить; выдать тюремное имущество, пересчитать при сдаче, а то сопрут; бумаги принять, бумаги сдать… Да откуда я знаю, какие у них еще заботы и обязанности. До людей ли! Затолкали этап в один бокс (тюремный бокс — небольшая камера, куда заключенных помещают временно — по прибытии или перед отправкой), мы стоим там вплотную друг к другу, как в автобусе в часы пик; сесть негде, воды нет, унитаза или параши тоже нет. Стоим час, два, неизвестно сколько стоим и сколько еще ждать. Душно, одной женщине стало дурно, она осела на пол. Мы стали стучать в дверь, кричать, чтоб открыли. Нам слышно: мимо ходят, бегают надзиратели, переговариваются, перепроверяют мужской этап («Фамилия, статья, срок»). На наш стук никто не обращает внимания. Впрочем, из других боксов тоже, слышно, стучат. Наконец, подходит надзиратель, грохает кулаком в дверь: «Молчать! В карцер захотели?» Мы вразнобой кричим, что вот одной дурно, вряд ли он может разобрать, что нам нужно. И он уходит. Ну, в конце концов, мы докричались. Женщину вытащили из бокса, да и нас вскоре после этого перевели в камеру, хоть и продолжали грозить карцером. Да кому это нужно — в карцер нас сажать. Сегодня мы здесь, завтра — на этап (еще грозят тем, что на очередной этап не возьмут: «будешь здесь загорать до следующего, а он, может, через месяц»). Мимо работников пересыльной тюрьмы течет людской поток, а они не успевают разглядеть, что это люди.

Пищи такой, как на пересылках, хорошая хозяйка и свинье не даст. Особенно отвратительна рыбная баланда, в которой плавают голые рыбьи хребты: кажется, что ее уже один, а может и не один раз ели. Но на такую массу народа, какая переполняет пересылки, вероятно, и невозможно приготовить съедобную пищу.

Я все же здесь, как и в Лефортове, ела, что давали. Кажется, только раз или два не смогла себя заставить есть.

Хотя народу в женских камерах значительно меньше, чем в мужских, но все же слишком много для того, чтобы узнать, кто они, эти женщины, и за что осуждены. Некоторые производили впечатление не вполне нормальных и сами не могли понять, где они, что их ждет и почему. Но были и вполне нормальные женщины, поступки-проступки которых, их преступления казались мне необычайно бессмысленными. Ну, например, Аня в Свердловске — женщина 28–29 лет, вполне здоровая, не уголовница, не алкоголичка, с благополучной судьбой, имевшая мужа, дочь, родителей (отец ее старый большевик), работу, — совершила преступление, можно сказать, в результате цепи случайностей, но случайностей очень характерных. Аня дала деньги в долг своей родственнице, чтобы помочь ей возместить растрату. Но та предпочла скрыться от судебного преследования, купив себе новый паспорт и другие документы. Ане она сказала, что взятые взаймы деньги оставила у такой-то тети Симы. С тем родственница и скрылась окончательно, Аня же поехала выручать свои денежки. Для этого ей пришлось взять на работе отгул, а раз так, действия свои она начала с того, что немного выпила. Приехала к тете Симе, а той дома нет, замок на двери: «Поехала, говорят соседи, в лагерь, к сыну на свидание». Аня нашла соседку, у которой был оставлен тетей Симой ключ, и они вдвоем открыли запертый чужой дом и стали искать Анины деньги. Денег не нашли, зато нашли бутыль самогону. Выпили, конечно. После этого Аня решила вместо своих денег забрать тети-Симины вещи на ту же сумму: платки, отрезы, одеяло связала в узел и увезла. Пока она добралась до дому, хмель выветрился. Но Аня решила вещи не отдавать (стыдно же), а спрятать их на чердаке.

Тетя Сима, вернувшись со свидания, нашла дом разграбленным. Доверенная соседка указала на Аню: мол, за своими деньгами явилась. «Какие деньги?! Никаких денег не знаю, никто мне не оставлял», — и заявление в милицию. Милиция находит Симины вещи на чердаке, возбуждает дело. Пока идет следствие, Аню до суда оставляют на свободе (может, из уважения к заслуженному отцу). «Ну, я вижу, мне все равно сидеть, и делаю на работе преступление — растрату». Кроме того, наступила осень — грибной сезон. И Аня, получив повестку явиться к следователю, вместо того отправляется по грибы. Вернулась — лежит вторая повестка. «А что я скажу, почему в тот раз не явилась? Я и в этот раз не пошла». Взяли голубушку и посадили в тюрьму до суда. Тут и растрата обнаружилась. Суд, срок — пять лет лагерей. Дочь взяли к себе дедушка с бабушкой, муж пять лет ждать не станет. Прежней жизни коне