Сны памяти — страница 36 из 54

ц, и Аня думает уже не о ней, а как бы в лагере получше устроиться, «хорошо бы в пищеблок».

За все время пути со мной вместе оказались две настоящие уголовницы, принадлежащие к преступному миру. Это были очень колоритные личности — Римма Волкова и Жанна Котовская. Римму я раньше услышала, чем увидела.

Дело было так. На Свердловской пересылке хорошо налажена связь между камерами: бесперебойно работает тюремный «телефон». Узнав об этом, я захотела поговорить с Павлом Литвиновым, и Аня взялась мне помочь. Мы с ней пробрались на нары за спинами женщин, сидящих лицом к двери, и Аня несколько раз ударила кружкой по отопительной трубе, которая проходит через все камеры на нашем этаже. Потом она приложила кружку донышком к трубе и стала кричать в нее: «Пять-ноль, пять-ноль! Вызывает пять-три. Московский эта-ап пришел? Пашку из Москвы на трубочку! Из Москвы Па-ашку-у!» Она отдала мне кружку, и мы с Павлом немного поговорили (скажешь что-нибудь в кружку, потом перевернешь ее донышком к уху и слушаешь, хорошо слышно). Павел сказал, что ему нельзя долго разговаривать, потому что в камере очень тесно и к трубе очень трудно подобраться.

В разговоре соблюдалась очередь — слышался чей-то голос: «Пять-три, после тебя я поговорю, пять-один». — «Погоди, я заканчиваю». И вдруг всех покрыл низкий женский голос — сначала трехэтажным матом, а потом внятно: «А ну, все от трубочки! Римма Волкова говорит». Не знаю, как другие абоненты, а я невольно откачнулась и разговора не слышала.

А когда нас вызвали на этап и затолкали в бокс, в тесноте, темноте и дыму я снова услышала тот же властный голос. Римма рассказывала какую-то свою героическую историю — историю очередной интеллектуальной победы над милицией, следователем и судом. Молоденькие девчонки слушали ее с подобострастием, ахали, поддакивали и склонялись перед ней, насколько это позволяла скученность. Вокруг Риммы даже образовалось подобие свободного пространства — или же такое впечатление создавалось ее осанкой, свободной позой, экспрессией рассказа. Римма была высокая, худощавая женщина сорока лет, с очень волевым, выразительным лицом, которое не портили резкие глубокие складки. Здесь она чувствовала себя самой главной, главной по заслугам и по опыту.

Но потом нас перегнали в этапную камеру. Боже, какая грязь! Не только пол, но и нары покрыты слоем селедочных внутренностей (сюда заключенным перед отправкой дают дорожный паек, и все норовят очистить селедку заранее). Я, как всегда, взобралась на верхние нары, очистив себе небольшой кусок площади. Да наверху и было немного почище. Мои спутницы-тунеядки тоже залезли наверх, здесь же разместились еще несколько женщин. Остальные кое-как устраивались внизу. Римма Волкова нигде не устраивалась. Она ходила по камере, как тигр по клетке, и ни на кого не глядела, и даже походка ее выражала возмущение и оскорбленное достоинство.

— Римма, иди к нам, здесь место есть, — позвали сверху.

— Очень нужно!

Я поняла: по тюремным уголовным правилам, это она, главная, царица, первая должна была занять место — наверху, конечно, — и выбрать, кому позволено поместиться рядом с ней. А тут ее, Римму Волкову, какие-то соплюшки с первой судимостью приглашают. Если б они хоть понимали закон, а то от души приглашают, как хозяйки.

Тем временем тунеядки разложили свои вещи, достали какую-то свою провизию. Снова позвали Римму, и снова она гордо отказалась, хотя у нее, как и у меня, своей еды не было.

Подзакусив, тунеядки стали наводить красоту: достали зеркальца, помаду, кремы какие-то. И тут Римма не выдержала. Без приглашений влезла на нары: «А ну, девочки, дайте зеркальце. Сто лет себя в зеркале не видела».

Жанна Котовская попала в наш этап по пути из Новосибирска в Иркутск, доехала с нами до Тайшета. Два года назад она бежала из лагеря где-то под Тайшетом, бежала зимой, прошла на лыжах 40 км. Поймали ее случайно: в какой-то внутренней бандитской стычке противник пробил ей голову, — и Жанна досталась милиции. В этап она попала с обритой головой в шрамах, но уже без повязки. У Жанны не было той блатной фанаберии, что у Риммы, но и она с презрением смотрела на своих попутчиц, на их мелочные ссоры, суетливость, дорожные романы с мужчинами из соседней камеры. Она и сама вступила в любовную переписку с соседом — но надо было видеть, с какой ленивой иронией она отвечала на его горячие признания: «Люблю, дорогой, люблю до гроба. Сейчас тебе кисет сошью на память. Не волнуйся, до Тайшета я твоя и ничья больше».

Надо сказать, что ко мне, в отличие от моих попутчиц, обе эти женщины относились как к равной, узнав, что я «политическая». Вроде бы признавали за мной такие же права — например, право на независимый выбор места в камере. Жанна только не одобряла мое отношение к попутчицам: «Ты их жалеешь, а это же псы, ты посмотри, грызутся, как собаки». Я спросила, не полячка ли она; оказалось — да, полячка, из поляков, сосланных в Сибирь в прошлом веке после польского восстания. Жанну сняли с нашего этапа в Тайшете.

На одной пересылке я оказалась на нарах рядом с цыганкой. Ей было 45 лет (а на вид — лет 60), и ее общий лагерный срок составлял 30 лет. Ей показалось, что я ей не верю, и она предъявила мне свой приговор, где были перечислены все ее судимости.

В основном же камеры наполнены женщинами с первой судимостью. Вот убийца, женщина за сорок. Она убила своего мужа, от которого имела троих детей. Она производила впечатление спокойного, уравновешенного человека. «Нет, — говорила она, — я не жалею. Он пил, бил меня и детей». Никогда бы не подумала, что она способна убить. Срок она получила восемь лет.

Девчонка-шофер Валя успела на воле отпраздновать девятнадцатилетие: собралась компания, погуляли, «потянуло на подвиги» — они пошли добывать выпивку, взломали магазин, здесь же и выпили, и закусили; и заснули; здесь же их и взяли. Именинница получила два года.

Большинство заключенных-женщин осуждено за разного рода хозяйственные преступления: за спекуляцию, растраты и т. п. У них на воле остались семьи, дети; все это грозит разрушиться, пока женщины будут отбывать срок. Многие из них говорят: «Я не виновата, меня неправильно осудили». Но пусть это неправда, пусть суд был правый — зачем таких женщин сажать в лагерь? У нее вон три малолетних сына на воле, один грудной при ней, в тюрьме (много ли она наработает в лагере для «мамочек»?). Муж, дом, хозяйство. А сроку восемь лет за растрату (не то за хищение). За эти восемь лет муж сопьется, хозяйство развалится, дети без присмотра вырастут потенциальными преступниками. Ну, назначили бы ей выплатить растраченное, ну, запретили бы занимать соответствующие должности… Одну такую заключенную везли с нашим этапом от Свердловска до Новосибирска. Ее этапировали с грудным ребенком в третий раз: сначала из тюрьмы в лагерь, потом возили из лагеря на суд свидетелем, а с нами она снова возвращалась в лагерь для «мамочек». В Свердловске родные хотели взять ребенка (ему уже девять месяцев), но им не разрешили, потому что ребенок числится за лагерем; пусть туда едут и заберут. Эта женщина была заведующей и продавцом магазина, рассказанная ею история совершенно подобна той, которую описал Распутин в повести «Деньги для Марии».

И вот она с ребенком едет за решеткой, ее охраняет конвой, ее везут в воронке. Правда, она в несколько лучших условиях, чем другие заключенные. Ее помещают в вагонзаке в отдельную камеру; на пересылке тоже поместят не в общую, а в больничную камеру. На дорогу выдается бутылочка молока; ребенок не ел в дороге, и в Новосибирске она отдала это молоко нам — не молоко, а забеленная водичка. По закону ей также полагается удвоенная, т. е. двухчасовая, прогулка, но какие там прогулки в этапе! Мальчик выглядел не истощенным, только таким же бледным, землистого цвета, как и все мы, взрослые.

Другая «мамка» была в нашей камере уже без ребенка: приехала в лагерь ее сестра и забрала годовалую девочку к себе. Эта «мамка» — татарка из Москвы, рассказывала мне, как она рожала в тюрьме. Роды начались у нее на другой день после суда. А в Бутырской тюрьме родильного отделения, конечно, нет; ее погрузили в воронок вместе с тюремной сестрой и повезли в цивильный роддом. Пока отпирали тюремные ворота, она и родила тут же, в воронке. «Сестра говорит шоферу, чтобы не выезжал, а я кричу: вези, вези в роддом! Шофер хороший попался — повез». Заключенную после родов сразу со стола везут в тюрьму, в больничку. А пока она в родильном отделении, за дверью дежурит конвоир. Эту же привезли в роддом уже с ребенком. Врач ее берет на стол, а сестра требует отправить обратно. «Врач тоже хороший человек попался, не отдал. У нас, говорит, здесь нет заключенных, у нас здесь матери». И хорошо, что оставили: через несколько часов у нее началось кровотечение. Сутки она пролежала в нормальных условиях, и сутки в коридоре стерег ее конвоир. Ну, а потом все же отвезли в Бутырки.

Эта женщина получила пять лет лагерей строгого режима за спекуляцию коврами. Но для «мамок» нет строгого режима, и два года, пока ребенок может находиться при ней (после двух лет ребенка отправляют в детдом), она могла быть в более легких условиях; она же предпочла отдать девочку сестре. «Нет уж, — говорила она, — лучше мне в строгий лагерь, чем ребенку здесь быть. И сама измучаешься, глядя на него, и ребенка загубишь».

Видела я во время этапа и других детей — девочек-подростков, попавших в тюрьму за собственные преступления. Это самое тягостное из всех моих тюремных впечатлений.

В Свердловске в нашей камере было три девочки, которых по достижении восемнадцати лет переводили из детской колонии в лагерь. Вообще-то восемнадцать — уже не детский возраст; но эти трое выглядели совсем детьми: и роста небольшого, и, видимо, в общем физическом развитии отстали, и поведение инфантильное, представления о жизни отвлеченные, схематичные. Еще бы, ведь они по три-четыре года уже провели в заключении. Две из них были угрюмые, подавленные, а третья — Лида — держалась свободнее, оживленнее. Это была очень миловидная девочка с красивыми волосами, одетая, как и ее подруги, в казенное лагерное платьице, но как-то так ушитое, подогнанное, что оно не казалось безнадежно убогим. На ногах у всех троих были тяжеленные грубые лагерные ботинки. Лида повадилась каждое утро приходить ко мне «поговорить». Она болтала, пересказывала мне прочитанные романы (между прочим, прочла она в колонии довольно много книг), сплетничала про подругу: «Вы с ней, тетя Лариса, не разговаривайте, она вредная. Она в СВП была, на меня 40 браней записала», — это значит, что девочка была лагерной активисткой, доносчицей, записывала, кто сколько раз выругается матом. Лида, со своим ангельским личиком, материлась через каждое слово. Срок она получила за ограбление квартиры. Она была членом банды с 12 лет.