одходящим агентом: ее умилила и растрогала наша нежная встреча, и она раззвонила об этом подругам. Но и более квалифицированные сотрудники милиции имеют друзей, а также подруг, перед которыми им хочется похвастать важной миссией.
Итак, несмотря на смущение, начальство отбыло к елке, пирогам и спиртяжке. А мы остались. Он ушел, оставив нам несбыточную мечту о гостинице. Боже мой, там тепло, наверное есть горячая вода — хоть умыться! Постели — простыни, подушка, одеяло…
— Какая я идиотка! У меня в мешке новые теплые ботинки. В любой дом зайди — уж десятку за них дали бы, на гостиницу хватило бы.
— Поздно спохватилась! Ушел. И правда, дура. Ботинки бы продали — чаю купили: чифир бы сварили.
Баба Шура, по ее словам, водку не пьет — «Здоровье не позволяет». Зато, говорит, чифир даже лучше: «выпьешь — так захорошеет…»
Мы пожевали моего хлебца, покурили и снова улеглись. Интересно, который час? Ведь Новый год наступает, а когда — не узнаешь.
Но тут в КПЗ началось оживление. Судя по шуму, доставляли новых арестантов. Некоторые из них скандалили, другие пели; спотыкались в коридоре, падали, и слышно было, как их зашвыривают в камеры. Вскоре явился милиционер и вызвал меня в дежурную часть:
— Вы женщина грамотная, будете понятой. Мы сейчас вот у нее, — он кивнул на пьяную до беспамятства бабу на лавке, — вынем все из карманов и запишем, а вы подпишите. А то потом скажет, что у нее сто рублей было.
В дежурной части было тепло. На стене висели часы: начало двенадцатого.
Я пересчитала поданные мне медяки и подписала протокол. Вслед за пьяной меня отвели в КПЗ.
Минут через пять снова вызвали за тем же. Потом еще. Потом я отказалась идти, хотя очень хотелось в тепло: подумала, что это я, арестованная, в понятые иду? За мной еще раза два приходили, а потом не стали и звать. Привозили, видно, в основном женщин — слабый пол успевал набраться, не дожидаясь новогоднего тоста.
К утру 1 января все камеры КПЗ, кроме нашей, были набиты битком.
Часа в два ночи к нам снова заглянул дежурный по КПЗ: — Не спите? Наверное, теперь потише будет: новых не привезут, эти позасыпали. Выходи, подметешь в коридоре, хоть согреешься маленько, — обратился он ко мне.
Я вышла охотно. Подметая, потихоньку заглядывала в глазки. Не во всех камерах спали — в одной заключенный стоял около самой двери, наверное, дожидаясь, когда подметальщица приблизится. Когда я подошла, он прошептал:
— Землячка, покурить не найдется? Я тут который день, и все без курева.
Я пошла к дежурному и попросила, чтобы он передал в эту камеру махорку. Милиционер поворчал, что, мол, не положено, но махорку мою взял и отнес. Это был пожилой дядька, сухощавый, с ефрейторскими складками на худых щеках, какого-то не бравого, не милицейского вида. Он остался в коридоре, пока я не кончила работу, и тогда пригласил меня в дежурку погреться. Я, признаться, поколебалась: кто знает, что у него на уме? Слыхивали… К тому же от него самогоном попахивает. Но решилась рискнуть.
— Садись, грейся. На вот, выпей и поешь, — и он налил мне стакан самогону из бутылки, спрятанной в столе, и отвалил здоровый кусок домашнего студня.
— Спасибо, только можно я половину отнесу моей сокамернице?
— Я б твоей сокамернице и понюхать не дал. Я ж вижу, ты женщина самостоятельная, а она чифира просила у меня. Видно, такая. Ну, ладно-уж, неси ей студня: Новый год. А вина не дам, она ж меня и заложит…
Я отнесла бабе Шуре студень и вернулась в дежурку. Мой мильтон снова подвинул мне стакан:
— Пей, пей! Я сейчас в любой дом зайду — мне еще банку нальют.
Я выпила, поела студня. Милиционер стал расспрашивать, за что меня посадили.
— Политическая.
— А-а. Я ж вижу, что вы самостоятельная женщина. Наверное, и образование у вас есть?
Он рассказал мне, как из колхозника стал милиционером: по блату получил паспорт и справку и уехал «с Запада» куда подальше от этого проклятого колгоспа. А чтоб семью вызволить, чтоб отпустили их, пришлось вот в милицию идти. Теперь уж до пенсии недолго осталось…
Я осмеливаюсь написать об этом добром мужике потому, что он, конечно, давно на пенсии, и нет риска, что за написанное здесь его уволят или, того хуже, отправят обратно в его «колгосп».
Я просидела у него в дежурке до утра, а перед тем, как смениться, он отправил меня в камеру, дав с собой чайник кипятку. Баба Шура понимающе подмигнула мне, но упрекнула: — Дура ты, чифиру принесла бы.
До третьего января просидели мы с бабой Шурой в нашей камере. Отопление все еще некому было чинить. Пайка на нас не выписали, так что когда в коридоре начинали звенеть мисками, разнося арестованным горячую еду, мы старались плотнее накрыть головы, чтобы не слышать бульканья черпака в бидоне с супом. Нам давали только кипяток три раза в день. Хлеб мы весь доели (да сколько его было? вряд ли я оставила больше четверти буханки от своего этапного пайка). Полежим, поспим, покурим — и снова спать.
Третьего пришел тот же начальник и, совершив необходимые формальности, выпустил на «волю»: передвижение в пределах Чунского района, немедленно трудоустроиться на ДОК’е («Видите, чего вы добились? Научный работник — будете доски ворочать»), отмечаться в милиции раз в две недели и т. д.
Мне даже дали адрес, где я могу устроиться на квартиру; дали пять рублей взаймы, до получения денег от родных; отрядили со мной милиционера — не в качестве конвоира, а провожатым, мешок донести.
Когда я закончила ссылку и освободилась 11 декабря 1971 года, в милиции мне была дана справка, в которой, между прочим, значится: «Освобождена из-под стражи в зале суда»…
О ПРОЦЕССЕ НАД ДЕМОНСТРАНТАМИ 25 АВГУСТА 1968 г
…Ведь правда моя очевидна,
Ведь белые нитки видать,
Ведь судьям должно же быть стыдно,
Такого, как я, не понять…
За прошедшие тридцать лет многократно рассказывалось и мною, и некоторыми другими участниками и свидетелями демонстрации 25 августа 68 г. против военного вторжения в Чехословакию об этой демонстрации. Но снова и снова журналисты задают одни и те же вопросы: «Да как вы на это решились? Страшно ли вам было? Вас били? Понимали ли вы неизбежные для себя последствия? Кто первый это придумал? Кто участвовал? Где и в каком порядке вы сидели?» … И т. д., и т. п. Ну, прямо, как на допросе! И вопросы почти те же. Отвечать на эти вопросы давно надоело, стало просто скучно. Но поскольку спрашивают все же не следователи, а, как правило, милые мне люди, я считаю своим долгом отвечать и, более того, вот этому милому человеку скажу то, чего, кажется, не говорили еще другим.
Сегодня почти каждому гражданину России известно, что с 1917 г. в стране (в СССР) началось разрушение и распад правовой системы и законности. Как это происходило, рассказано в нескольких специальных работах. Началом возрождения системы права можно считать, на мой взгляд, отнюдь не процессы хрущевских политических реабилитаций и даже не перестроечные реабилитации жертв политических репрессий, а политические судебные процессы 60-х — 80-х годов.
Пожалуй, первым таким процессом, как и началом возрождения многих других сфер культуры, растоптанных Октябрьской революцией 1917-го года, стал суд над писателями А. Синявским и Ю. Даниэлем в 1965 г. За ним — и в связи с ним — последовали другие политические судебные процессы: «процесс четырех» (А. Гинзбурга, Ю. Галанскова, А. Добровольского и В. Лашковой), В. Буковского, В. Делоне и Е. Кушева и другие. Некоторые из них мне отлично, до деталей, известны. Но и тогда — в 60-е — 80-е годы наиболее значимым я считала суд над демонстрантами августа 68-го г. Таким он остается и в моем сознании, и в моих ощущениях до сих пор.
Конечно, многие сочтут, что тут причина простая: ведь в этом процессе я была одной из пяти обвиняемых и одной из участниц самой демонстрации.
Готова поклясться, что дело не в этом.
Мы, все пятеро, получили обвинительные приговоры, каждого из нас приговорили к той иди иной мере наказания. По три года лишения свободы получили Володя Дремлюга и Вадим Делоне. Пять, четыре и три года ссылки дали соответственно Павлу Литвинову, Ларисе Богораз, т. е. мне, и Косте Бабицкому. Через год еще одна демонстрантка, Наташа Горбаневская, была заключена в тюремную психбольницу. Так или иначе, родное государство расправилось с каждым из демонстрантов, по мере своих возможностей, испортило жизнь каждому из нас.
Но проходят годы, а у меня все более крепнет ощущение, что не государство вышло из этого турнира победителем, а мы, приговоренные и наши защитники, победили государство — вместе со всей его репрессивной машиной, с его «следователями», «судьями» и «прокурорами». Вот это чувство победы права над силой, видимо, останется со мной до конца моих дней. И это гораздо более сильное переживание, чем сама демонстрация 25 августа.
И все-таки, почему я считаю этот судебный процесс таким значимым в ряду многих других политических процессов 60-х — 80-х годов?
И многие другие процессы были шиты, как говорится, белыми нитками, обвинение оставалось недоказанным, приговоры стряпались отнюдь не в совещательных комнатах судов, а в более высоких инстанциях, судебная процедура (а до нее и следственная) то и дело грубо нарушалась; не говоря уж о том, что сама формула обвинения являлась нарушением всех международных норм (в частности, ратифицированного СССР Международного пакта ООН о гражданских и политических правах), а также и законов СССР.
И в других процессах обвиняемые нередко не признавали свою вину, отмечая нарушения процессуальных норм. Иногда их позицию поддерживали и адвокаты. Об этом говорили обвиняемые и на других судебных процессах.
Но суд над демонстрантами стоит особняком в этом славном ряду.
В чем же его особость?
Каждый из политических процессов, о которых речь, защищал какое-либо из прав человека — право на получение и распространение информации или право на свободу совести или на свободу передвижения и так далее… Обвиняемый, его адвокат — защищал это право, которое нарушало государство, привлекая того, кто им воспользовался, к уголовной ответственности.