Следующим откликом была небольшая записка от писательницы Любови Кабо; записку мне принесла моя и ее знакомая. Кабо пишет, что я всей душой присоединяюсь к вашей просьбе, но вы меня простите, Лариса Иосифовна, я не могу ни подписать вашего обращения, ни написать от себя что-нибудь — сейчас готовится к публикации моя книга. Я ждала этого 10 лет, и боюсь все разрушить. Может быть я не права… Это был ответ, человеческий ответ. Эта записка меня растрогала и тогда, и трогает меня и теперь.
Других откликов не было. Ни одного! Впрочем, ведь мы и не просили ставить нас в известность о действиях, какие предпринял или намерен предпринять наш адресат.
Год назад я написала Горбачеву, что хочу понять, кто и какие вел переговоры на Западе по поводу Толи Марченко. Но вы помните, Горбачев сказал, что тогда он не знал, что есть политзаключенные. Я уверена, что он знал — к нему обращались не только мы. Я хотела высказать эту тему. И что состояние общества характеризуют вот эти ответы, которые мы получили, или не получили. Характеристика состояния общества. Записка Любови Кабо, я думаю, наиболее представительная. Но и наше решение тогда — тоже характеристика состояния общества. Мое решение было связано вот с чем. Толя объявил голодовку за освобождение всех политзаключенных, это было лето 86 года, — и что же, он в лагере пытается что-то сделать, а я на воле ничего не буду делать? Это сыграло роль, конечно. А также то, что появился Горбачев, на которого все-таки была некоторая надежда.
Когда выдвигался Горбачев в президенты, я была на предвыборном собрании. Я задала какой-то вопрос, Горбачев жутко разозлился и сказал: вы не понимаете! Я-то как раз понимаю и даже не осуждаю его. Я что-то спросила насчет политзаключенных. Я понимаю, что он не решался на этот шаг, потому что он висел на волоске. То есть я его как бы не осуждаю, но мне хотелось, чтобы он как-то об этом сказал. Но он предпочел сказать другое, что он ничего не знал. Он сказал: но я же их освободил… А я отвечала — я уже тоже завелась — я говорю: нет, это я их освободила! И он мне отвечал таким образом: если бы не я, вы бы до сих пор писали петиции. Надо сказать, что в этом каждый из нас был прав — и он, и я.
О Люде Алексеевой
Людмилу Михайловну Алексееву, сегодняшнего нашего юбиляра, знает множество людей. Знают как автора и ведущего аналитика программ радио «Свобода», «Голос Америки», как историка, автора первой — и пока единственной — книги, посвященной описанию и анализу современной общественной жизни СССР, нынешней России («История инакомыслия в СССР, новейший период»), как одного из первых и активнейших участников и организаторов правозащитного движения — важного проявления общественной жизни. Людмилу Михайловну знают в России, на Украине, в США, знают прежние и нынешние правозащитники, слушатели аналитических зарубежных радиопередач, читатели, историки, бывшие политзаключенные, их семьи.
Но Люду Алексееву, Людочку знают немногие — родные, близкие и друзья. Именно так посчастливилось знать Люду и мне.
Мы познакомились так давно, что, кажется, знаем друг друга всегда, всю жизнь — как знают друг друга сестры. Но ведь мы и есть названные сестры — это даже зафиксировано официально. Когда одной из нас грозил арест за эту самую общественную активность, мы договорились, что, предоставляя личные данные (о родственниках) тюремной администрации, одна назовет другую двоюродной сестрой. Это было по тем временам для «сестры» небезопасно (по фр. пословице, cousinage — dangereuse voisinage — кузинаж — опасное соседство), зато позволило бы ей совершать всякие формальности от имени арестованной и, может быть, даже присутствовать на суде. Первой разыграть задуманный спектакль выпало мне. И в августе 1968-го я так и поступила. Халтурщики из КГБ не стали ничего проверять-перепроверять, и на суде среди тщательно отобранной «публики» и немногочисленных родственников я с радостью увидела сестричку. Она же первой приехала ко мне в ссылку, в сибирскую Чуну, привезла необходимое на первый случай барахло, продукты, деньги. И сразу же развернула невероятную активность: нашла продающийся дом, на доброхотные пожертвования друзей, знакомых и незнакомых купила его, как полагается, впустила туда кошку. Два-три месяца спустя из Москвы в Чуну прибыл контейнер с разнообразной начинкой для дома — кое-какой собранной по знакомым мебелишкой, кастрюлями-сковородками, всяческим необходимым в хозяйстве тряпьем; особенно запомнилась мне ручная старинная кофемолка с трогательной и романтической историей. Контейнер снаряжала и отправляла Люда.
В этом доме я прожила благополучно и, можно сказать, счастливо все время ссылки, вспоминая сестричку-благодетельницу.
Когда, после ссылки, пришло время мне и моему второму мужу, Анатолию Марченко, обосновываться и устраиваться в Москве или, на худой конец, недалеко от Москвы — Люда, конечно же, приняла в этом поистине родственное участие. Пока не устроились, мы с Анатолием жили у Люды в ее квартире на ул. Удальцова и занимались поисками. Нашли местечко в деревне Вахонино Тверской области, в тамошнем совхозе даже нашлась работа для Анатолия, но заклинило с пропиской для него — категорический отказ! И без объяснения причин, так что оставалось неясным, где же мы можем на законном основании поселиться. Одновременно через разных людей нам передавали строжайший наказ из КГБ: чтобы моментально вытряхивались из Москвы (ожидался визит американского Президента). — Куда? — Куда угодно, только не в Вахонино. — Почему? Эти наши вопросы Люда задала в КГБ, когда ее туда зачем-то вызвали. Ей объяснили: недалеко от Вахонино находится охотничье хозяйство ЦК то ли КПСС, то ли ВЛКСМ — сюда приезжают очень важные персоны, так что Вашему другу уголовнику Марченко «в Вахонино не жить ни при какой погоде»…
Пришлось начать поиски заново. Нашли четверть дома, нуждавшегося в капитальном ремонте, в Тарусе. И снова не обошлось без помощи Люды: Анатолий начал ремонт, а я не могла ему помогать, родился мой внук. Толя требовал, чтобы я приехала варить борщи строителям. Мои отношения с Толей обострились, дошло чуть не до разрыва. Люда сказала: «С борщами-то и я справлюсь», и немедленно отправилась в Тарусу.
Так что, когда мы с Анатолием, уже после рождения нашего сына, решили оформить наш брак, вопросов, кто будет свидетелями на этой церемонии, не могло быть: конечно, Люда и ее муж Коля. И в крестинах нашего сына Люда принимала самое деятельное участие. Мой старший сын уверял, что она исполняла роль и крестной матери, и крестного отца, и даже самого батюшки: остальные действующие лица, формально причастные к процедуре, не знали, с какого конца за младенца взяться.
Эти забавные истории я рассказываю для того, чтобы показать, какую роль играла Люда в моей жизни в течение долгих лет. Она сама никогда этого не рассказывает, хотя, я уверена, помнит все эти истории, и множество им подобных в деталях, гораздо лучше, чем я. Естественно, что сестры, даже названные, помогают друг другу. Но наши судьбы сложились так, что объектом помощи всегда была я, и Люда никогда не спрашивала, в чем я нуждаюсь, она всегда сама находила точку приложения своей деятельной доброте.
И это касалось не только меня, а всех людей, с кем ей приходилось быть в контакте.
Правозащитная деятельность Людмилы Алексеевой — это не искусственно найденное ею для себя поле деятельности, а жизнь, соответствующая ее личности, ее характеру.
Над характером годы не властны. Сегодня Люда Алексеева, как и в начале нашего знакомства, — так же энергична, активна, так же заряжена порывом помочь тому, кто в этом нуждается. Может быть, поэтому она и не стареет. Глядя на нее, я вижу привлекательную, красивую женщину с черными вьющимися волосами, такую, с какой я познакомилась лет сорок назад.
Видимо, в помощи и ближним, и дальним она ощущает смысл своей жизни, свою миссию. Сегодня в помощи нуждаются все, вся Россия. Ну, так помочь всем людям, всей стране, только хватило бы сил!
Дай Бог Люде Алексеевой сил на долгую жизнь, на исполнение своего предназначения, как она сама его понимает.
Автонекролог
За последние годы столько милых мне, любимых мною друзей ушло, как говорится, в мир иной, и о каждом мне пришлось писать некролог: «Лара, ты ж его (ее) лучше всех других знала и написать сможешь лучше других…» И не откажешься — ведь это было бы все равно как отказаться отдать последний долг ушедшему другу, как будто ты о нем не скорбишь, не хочешь помянуть добрым словом… А писать один некролог за другим, находя всякий раз новые, незаезженные слова — поверьте, занятие не только очень тяжелое душевно, но и изматывающе трудное. Вот и пишешь, один за другим, иногда даже сама вызываешься… Поневоле подумаешь: Господи, хоть бы поскорее подошла моя очередь, и пусть тогда другие помучаются, вот тогда они узнают, что это такое.
И вот я решила: нет, я не хочу, чтобы кто-то близкий мне из-за меня мучился. «А напишу-ка я сама свой некролог. Он будет вне конкуренции, раз сама себе.»
Сама эта идея как бы снимала флер грустной торжественности с события смерти, придавала ему несколько балаганный оттенок. А почему бы нет? Ведь превратил же Колчерукий собственные поминки в обаятельное, совсем не торжественное представление, без всякой напыщенности, без приличествующей печальному событию обязательной скорби на лицах, без сдерживаемых рыданий в голосах… И я так хочу! Вот напишу соответствующий моему замыслу некролог! В такой стилистике и начала его. Но, слава Богу, пишу я чрезвычайно медленно, пока добралась до середины, успела подумать и одуматься.
А на самом деле, чего уж особенно веселиться? Смерть — событие достаточно серьезное и, поверьте, действительно печальное. И если кто-то захочет по этому поводу всплакнуть — пусть не скрываясь поплачет, а кто-то открыто улыбнется, вспомнив про себя что-то приятное, связанное с уходящим.
Лишь бы ни в том, ни в другом не было нарочитости, обязательности. Не было бы обмана.