Сны поездов — страница 8 из 12

я собирался его пристрелить, после того что мне рассказал Кутеней-Боб, индеец этот, но он сорвался с привязи. А привязал я его как раз чтобы покончить со всем этим, – Питерсон закашлялся и ненадолго умолк. – Сейчас я не увиливаю. Мне просто нужно оправиться от боли.

– Так. А Кутеней-Боба ты зачем привязал – и он-то здесь вообще при чем?

– Да не Боба! Пса я привязал. Кутеней-Боба там и близко не было. Мы с ним до этого виделись.

– Так, а пес что?

– Я про пса и говорю. Его я привязал. Он сорвался с привязи, и мне к нему было не подобраться, я подхожу – он отступает. Он знал, что я хочу его прикончить – из-за того, что мне рассказал Кутеней-Боб. Этот пес все понимал – после того, что с ним приключилось, о чем мне Кутеней-Боб, индеец этот, и поведал, – псина вдруг стала дико сообразительной. И вот берусь я за ствол, чтобы прикладом прищучить старого сучонка и вдруг – ба-бах! И вот уже я сам на жопе сижу. А вот уже я и лежу, и небо вроде как падает вверх. Меня, мистер Грэйньер, подстрелили. Вот сюда, – Питерсон указал на перевязь вокруг левого плеча и груди. – Мой собственный пес.

Питерсон продолжил: «Все, полагаю, потому, что он путался с молодой человеко-волчицей. Если, конечно, в ней есть что от человека. Не знаю. Короче, с тварью той. Если, конечно, она была сотворена. Потому что на этой земле есть твари, которых Бог не сотворял».

– Путался?

– Да. Прошлым летом я как-то впустил пса в дом, потому что он растявкался и все никак не мог умолкнуть. Мне хотелось, чтобы он был рядом – тогда я смогу его кочергой двинуть, если он еще раз голос подаст. На следующее утро он вскарабкался по стене, как медведь по дереву, вылез в окно и принялся носиться по крыльцу взад-вперед. Потом по всему двору, взад-вперед, взад-вперед, а потом сорвался с места – и в лес, и тринадцать дней я его не видел. Так вот. Так вот, Кутеней-Боб заехал ко мне некоторое время спустя. Знаешь его? Его на самом деле зовут Бобкэт – Рысь, то есть. Бобкэт что-то там; Бобкэт-Скалоед – или еще какое из тех умчи-кукумчи индейских имен. Короче, он заезжает пару раз в сезон – просит немного денег, понюшку табаку или там воды напиться. Вот он мне и говорит, сам знаешь что: видели, говорит, поблизости, девочку-волка. Показываю ему своего пса – тринадцать, говорю, дней носа не казал, а теперь вернулся одичалым, едва меня признает. Боб смотрит ему прямо в глаза, пригнувшись, значит, почти до земли, и говорит: «Богом клянусь, тебе лучше его пристрелить. В его темных глазах – я это вижу – запечатлен образ девочки-волка. Он с волками якшался, мистер Питерсон. Да, тебе следует его пристрелить до следующего полнолуния, а не то он призовет девочку-волка, и станешь ты пищей для волков, а она выпьет твою кровь, как виски». Думаешь, я испугался? А то! «Напившись твоей крови, она станет ходить по дорогам, разговаривая твоим голосом, мистер Питерсон, – вот что он мне сказал. – Она подойдет к окну каждого, перед кем ты в чем-то провинился, и твоим же голосом обо всем расскажет». А я и раньше о ней слышал. Эту девочку-волка уже видели – много лет назад, во главе стаи. Кузен Стаута приехал из Сиэтла на прошлое Рождество и увидел ее – он сказал, между ног у нее болталось кровавое месиво.

– Кровавое месиво? – спросил Грэйньер, напуганный до глубины души.

– Не спрашивай. Кровавое месиво, да. И Боб, который из кутенеев, сказал, это был послед или какая-то часть волчьего зародыша, вылезшая из ее тела. Они в Христа, кстати, веруют.

– Чего? Кто?

– Кутенеи – в Христа, в ангелов и демонов, в тварей всяких, которых Бог не сотворял, человеко-волков, например. В любую религиозную нелепицу или дичь, какую услышат, и веруют. А еще для них разницы между людьми и животными нет – человек, койот, медведь, им все едино.

Грэйньер вгляделся в темноту лежавшей перед ним дороги, боясь увидеть там человеко-волчицу. «Боже милостивый, – сказал он. – Не знаю, смогу ли еще хоть раз проехать ночью по этой дороге».

– А я тебе о чем – спать не могу по ночам, – сказал Питерсон.

– Полагаю, Господь даст мне сил.

Питерсон фыркнул. «Девочку-волка Господь не сотворял. Она – плод противоестественных желаний человека и волка. Ты пацаненком когда-нибудь корову насаживал на кочерыжку – с друзьями там?»

– Что?!

– Забирался ли ты мальчишкой на пенек, чтобы присунуть корове? Там, откуда я родом, все так делали. Там это не считается противоестественным.

– По-твоему, человек может обрюхатить корову или волка? Ты, я, кто угодно еще?

Голос Питерсона повлажнел от страха и возбуждения: «По-моему, ночь темнеет, луна полнеет, а твари, не сотворенные Богом, существуют, – у него как будто горло сжалось. – Боже! Как же эта дыра болит, когда кашляешь. Но я рад, что мне не придется пытаться заснуть всю ночь, ожидая, что эта девочка-волк и ее стая придут за мной».

– Так, а ты сделал, как велел тебе индеец? Пристрелил пса?

– Нет! Он пристрелил меня.

Грэйньер громко выдохнул. Растерянный, напуганный, об этой части истории он напрочь забыл. Он все вглядывался в деревья по обе стороны дороги, но той ночью ни одно дитя противоестественной любви не показалось.

Слухи какое-то время еще ходили. Шериф опросил нескольких свидетелей, утверждавших, будто они видели ту тварь, и заключил, что все они были честны и трезвы. Руководствуясь их описаниями, шериф пришел к выводу, что речь о самке. Люди опасались, что она вновь нарожает полукровок, еще человеко-волков, чудовищ, которые в итоге, по логике вещей, призовут похоть самого дьявола и обрушат на север всевозможное зло. Кутенеи, которые, как известно, придерживались языческих обычаев и суеверий, все до единого падут жертвой сатаны. И лишь очистительные огонь и кровь смогут положить конец тому, что обрушится на долину.

Но то были пагубные помыслы праздных умов, и, по мере приближения выборов, их внимание захватили демоны сребролюбия и склоки вокруг железнодорожных владений – и тайны холмов долины Мойи на некоторое время забылись.

6

Со дня свадьбы четырех лет не прошло, и вот он уже овдовел; Грэйньер жил в своей времянке у реки, чуть ниже того места, где когда-то стоял его дом. Он жег костры до глубокой ночи, часто засиживаясь до самого рассвета. Он боялся своих сновидений. Поначалу ему снились Глэдис и Кейт. Потом только Глэдис. Наконец, когда Грэйньер провел в уединенном молчании пару месяцев, ему снился один лишь костер – как он поддерживает огонь перед сном; силуэт его собственной руки и обугленный конец сосновой палки, которую он использовал в качестве кочерги, – и, обнаружив наутро лишь серый пепел и головешки, он удивлялся, ведь в его сне всю ночь горел огонь.

Еще три года спустя он жил в своей новой хижине, стоявшей аккурат на месте предыдущей. Теперь по ночам он спал беспробудно и часто ему снились поезда, и часто – один конкретный поезд, в котором он ехал; он чувствовал запах угольного дыма, а мимо проносился мир. А потом он стоял посреди этого мира и звук поезда стихал вдали. В этом было что-то неуловимо знакомое – полунамек из детства. Бывало, он просыпался под тонущий в долине шум поезда «Спокан Интернэшнл» и понимал, что его-то он и слышал во сне.

Как раз от такого сна он проснулся в декабре, в его вторую зиму в новой хижине. Вот поезд идет на север, вот поезд прошел. Он снова был ребенком в чуждом ему мире, и это пугало, мешало заснуть. В темноте Грэйньер оглядел свое жилище. Кровельные работы он уже закончил, врезал окна, поставил две лавки, стол и пузатую дровяную печь. Спали они с рыжей собачкой по-прежнему на подстилке, но в остальном этот дом почти ничем не отличался от того, в котором они с Глэдис и малюткой Кейт когда-то были счастливы. Вероятно, осознание именно этого факта, здесь и сейчас, в темноте, после ночного кошмара, и вызвало к жизни Глэдис, точнее, ее дух. За несколько долгих минут до того, как она появилась, он почувствовал ее присутствие в комнате. Безошибочно ощутил – как даже с закрытыми глазами различил бы фигуру того, кто встал напротив окна, перекрыв ему свет.

Правой рукой он коснулся собачки, вытянувшейся рядом. Она не гавкала, не рычала, но Грэйньер почувствовал, как вздыбилась и застыла шерсть у нее на спине, когда явление стало не просто ощущаться в комнате, а обрастать чертами – поначалу лишь зыбкое свечение, как от оплывшей свечи, и вот оно уже приняло форму женщины. Она мерцала, свет колыхался. Вокруг нее трепетали тени. Это была Глэдис, точно, она – бликующая, ненастоящая, как человек на киноэкране.

Она ничего не говорила, но каким-то образом передавала свои чувства: она скорбела по дочери, которую не могла найти. А без этого она не могла почить в Иисусе или упокоиться в лоне Авраамовом. Ее дочь не перешла в мир духов, а затерялась здесь, в мире живых; одинокое дитя в горящем лесу. Но лес не горит, сказал он ей. Глэдис не слышала. Она вновь переживала свои последние мгновения: лес пылает, у нее всего минута, чтобы собрать кое-какие вещи и с ребенком на руках выбежать из хижины, пока холм обволакивает дымом. Все, что она похватала, теперь казалось ей ничего не стоящим, и она выбрасывала одежду, ценные мелочи, а жар гнал ее к реке. Когда она добралась до края утеса, в руках у нее остались лишь Библия и красная коробка шоколадных конфет – то и другое она прижимала к себе локтями; ребенка она держала на руках у груди. Она остановилась и уронила конфеты и тяжелую книгу, пока привязывала ребенка к переднику, – и вот она снова готова их подобрать. Чтобы удержать равновесие, спускаясь по каменистому холму, ей требовалась одна свободная рука, и она выбросила Библию, а не конфеты. Это обнажившееся безразличие к Богу, к Отцу всего сущего, ее и погубило. В двадцати футах над водой она споткнулась о камень – и в следующее мгновение сломала спину о валуны внизу. Ноги у нее онемели, она не могла ими пошевелить. Она лишь теребила узел на переднике, пока ребенок не освободился и не пополз по берегу, чтобы, пусть хоть какое-то время, побороться за жизнь. Вода ласкала Глэдис, и вот уже эта нежная сила стащила ее вниз, завладела ею; Глэдис утонула. Одну за другой из лужиц и из-под камней малышка подбирала разбросанные шоколадки. Восьмидесятифутовые ели, высившиеся над водой, прогорев, падали в ущелье, иголки на ветвях полыхали и испускали дым, как пиротехнические змеи, объятые пламенем верхушки шипели, касаясь поверхности реки. Глэдис плыла мимо, уже не по воде, а над ней и видела все, происходящее в мире. Мох на кровельном гонте ее дома скукожился и задымился. Бревна в стенах раскололись с треском, похожим на выстрелы из крупнокалиберного оружия. Журнал, лежавший на столе у печки, скрутился, потемнел, вспыхнул, страница за страницей спиралью поднялся вверх и улетел, пылая и кружась. Единственное стекло в хижине разбилось вдребезги, занавески начали чернеть по краям, на полке над дымящейся кухонной лоханью растаял воск на банках с помидорами, бобами и канадской вишней. Внезапно в доме зажглись все лампы. На столе взорвалась банка соли с металлической крышкой, и вся постройка вспыхнула, как спичечная головка.