Во сне я кричал, я требовал:
«Покажите ту ночь, которая
после смерти моей наступит,
я хочу переспать с ней, вы слышите,
переспать с ней хочу, пока жив!»
О, первая ночь без меня, сиротка,
зареванный небосвод,
мокрые звезды…
Юрию Росту
Среди тех десяти-двенадцати пар глаз,
которые занимают в моей душе
самую светлую комнату,
твои глаза первыми встречают меня,
когда в печальную минуту
я открываю туда дверь.
«Последнее будущее…»
Последнее будущее
согрело корни
моих голых замерзших слов,
все трудней удается из будущей смерти
отлучиться сюда, где я еще жив,
судьба уже стоит позади,
как дом, из которого я только что вышел, —
жизнь – моя родина,
смерть – моя муза.
«Когда до пропасти осталось два прыжка…»
Когда до пропасти осталось два прыжка,
не хлопочи, не надо ничего —
смотри в окно последнее кино.
«Время спит и видит во сне…»
Время спит и видит во сне,
как я плаваю на спине,
не обнимали меня никогда,
как обнимает меня вода,
я боюсь только одного:
время проснется – я рухну на дно.
«Ой, я старый…»
Ой, я старый,
ой, не молодой,
еду с базара,
торговал душой,
слава богу,
не всю купили,
не совсем будет стыдно
лежать в могиле.
«О, старость – молодость мудрости…»
О, старость – молодость мудрости,
яркость последних мыслей,
не скованных страхом жизни.
Людмиле Петрушевской
Люся, а известно ли тебе,
что однажды, году в семьдесят восьмом
или семьдесят девятом,
я и Виктор Сергеевич Розов,
точнее, Виктор Сергеевич Розов и я,
это была его инициатива,
которую я поддержал,
мы пошли к министру культуры Демичеву
постоять за тебя горой.
При этом, правда,
мы заранее не объявили цель нашей встречи,
Розов попросил помощника министра передать
министру,
что мы хотели бы встретиться,
обсудить проблемы современной драматургии.
Министр согласился нас принять.
Груди наши были полны решимости,
нас провели в просторный кабинет,
предложили чай,
мы от чая отказались,
но чай нам все равно принесли.
Сначала Розов подробно, внушительно
объяснял министру, какая ты и твои пьесы
подлинная ценность для культуры СССР,
«Придет время, – сказал он, – когда нас
с Гельманом забудут,
а Петрушевскую будут помнить, и помнить, и помнить».
«Это смешно и глупо, – сказал я после Розова, —
во всех театрах СССР ее пьесы читают, знают,
а министерство запрещает. Смешно!»
Розов играл мудреца,
я – несдержанного.
Демичев не смеялся,
уши у него покраснели от напряжения,
на лице его была написана большая досада,
большое сожаление,
обида, что дал себя обмануть,
обещали о проблемах,
а говорят о Петрушевской какой-то.
Он твоих пьес не читал,
но фамилию слышал
и знал, что «это не надо»,
кто первым сказал «это не надо»,
он не знал,
но у него было правило:
самому первым ничего не читать,
запрещенное другими не разрешать.
Он сказал: «Мы подумаем»,
Розов был настойчив:
«Мы можем передать автору,
что ее пьесы будут разрешены?»
Демичев повторил: «Мы подумаем».
Я сразу понял, что это плохое «мы подумаем»,
у них случались и неплохие «мы подумаем»,
но это было очень плохое «мы подумаем».
Оно ничего не обещало, ноль.
Но Виктор Сергеевич, я это видел,
все же надеялся на это «мы подумаем».
Он решил еще раз перед уходом
объяснить министру культуры СССР,
почему Петрушевскую запрещать не надо, даже нельзя.
Демичев еще раз повторил
свое плохое «мы подумаем».
Мы покинули просторный кабинет,
на улице Розов сказал негромко:
«Все-таки сволочи»,
я сказал чуть погромче: «Суки!»
Хорошо помню неожиданную мысль,
которая мне пришла в голову:
я пожалел, что со мной Розов, а не Олег Ефремов —
самое время было выпить по полстакана водки,
но Виктор Сергеевич,
это было широко известно, не пил —
хорошие люди тоже имеют недостатки.
Памяти Олега Ефремова
После смерти, Олег, кто угодно
может с тобой делать всё что угодно,
одни говорят – ты был не совсем на высоте,
на меньшей высоте, чем от тебя ждали,
другие – ты был на недосягаемой высоте,
на гораздо большей – чем от тебя ждали.
О, эти, которые стоят с рулеткой в руках,
отмеряют с точностью до миллиметра,
кто недопрыгнул, кто перепрыгнул…
Как их много, Олег,
как они довольны
результатами своих измерений,
скушать готовы друг друга,
но свой замер не позволят
изменить ни на один миллиметр.
Властью своей над ушедшими
они пользуются умело, азартно, бесстыдно,
с такой уверенностью в своем праве,
что это не может не вызывать восхищения.
Ты уходишь все дальше, все дальше,
а время твое возвращается, возвращается.
Ты знавал очаровательных дам:
Цензуру Никитичну,
Цензуру Леонидовну,
теперь у нас Цензура Владимировна.
Опять востребован твой лукавый талант
обращения с начальством,
опять надо притворяться шутом
или напиваться,
чтоб не видеть выражения
собственных трезвых глаз,
слово «опять» от частых употреблений
с каждым днем набухает, тяжелеет —
вот-вот сорвется,
упадет нам на голову.
Ты уходишь все дальше, все дальше,
а время твое возвращается, возвращается.
Григорию Нерсесяну
Настоящее захвачено
прошлым и будущим.
Спохватишься, закричишь:
да это же оккупация!
В настоящем хочу
ощущать настоящее!
Вон с пространства
моего существования!
Спины. Затылки. Молчание.
Только большая беда
возвращает нам
настоящее в полном объеме,
только боль не дает отвлекаться
ни на прошлое, ни на будущее.
«Последнего будущего не бойся…»
Последнего будущего не бойся,
в адские муки не верь,
как лето переодевается в осень,
так жизнь переодевается в смерть.
«На старости лет…»
На старости лет
переехал в маленькую гостиницу
на окраине моего воображения:
тихо, солнечно, ласточки щебечут,
когда захочу, дует ветер,
когда захочу, идет дождь.
«Мы верим в каждую эту секунду…»
Мы верим в каждую эту секунду,
что в следующую смерть нас не тронет —
мы передаем себя, свою жизнь
от одной верующей секунды
другой верующей секунде —
это наша непрерывная вера,
отказаться от которой не может никто,
даже самый завзятый атеист.
Подлинный Бог
не требует, чтобы ему верили,
он знает: как вода не может не быть мокрой,
так жизнь не может не быть верующей.
«Дети должны приносить отцу огорчения…»
Дети должны приносить отцу огорчения,
иначе какие они дети, чьи они дети?
Осла? Верблюда?
Отец должен перманентно приходить в ярость,
покрываться холодным потом,
его должен охватывать ужас.
Иначе какой он отец, чей он отец?
Манекенов? Кукол?
Дети должны быть такими, чтобы отец
каждый вечер, ложась спать,
молил Всевышнего
не дать ему утром проснуться.
Тогда это дети, тогда это отец,
тогда понятно, почему
Бога мы зовем Отцом.
МЕЖДУ
Мы родом из середины —
между,
между началом и концом,
между концом и бесконечностью,
Всё, что нам кажется с краю,
на самом деле – между,
между между.
Кому жаловаться,
если даже детородные органы
у мужчин и женщин
Всевышний расположил
между.
Не ищите нас там или тут
мы – между,
между войной и опять войной и опять войной,
мы дважды, трижды, стожды между,
Не между добром и злом
а между злом и адом,
между плохо и никак —
между между.
«Пушка совести…»
Пушка совести
все время запаздывает, не успевает,
выстрелит – а грех уже совершился.
Пушку совести
все время надо откуда-то приволочь, пригнать,
ее никогда нет на месте,
выстрелит – а грех уже совершился.
Пушку совести
я заставил безотлучно дежурить,
высвободил для нее в голове нишу.
Не помогает, спит на посту —
проснется, бабахнет,
а грех уже совершился.
«В двух шагах от обид…»
В двух шагах от обид,
которых забыть не могу,