убить раба для нее,
как выплюнуть косточку вишни.
Покупатели меня осматривают,
поворачивают, велят раздеться,
я раздеваюсь,
велят трусы снять,
я снимаю.
Дама палочкой приподнимает мой член,
спрашивает у хозяйки: «Уже всё, угас?»
Хозяйка: «Я не вникала».
Даже покраснела от скромности —
она не вникала…
Щупают, щекочут,
щелкают по голове, как по арбузу:
конечно, пожилой мужик,
что с него взять,
разве что сторожем.
«За полцены отдашь?»
Не соглашается:
«Он гадать умеет, он предсказывает!
Я б его ни за что не продавала,
если бы не беда – у меня дом сгорел».
От такого вранья у меня щеки горят —
никакого пожара не было,
у нее между ног пожар, это да.
Подошла старушка-одуванчик,
еще я стоял голый:
«Одевайся, – сказала, —
поедешь со мной».
Заплатила сколько просили —
было похоже, я ей не нужен,
просто пожалела.
Я спал у мамы в животе,
и там мне снились буквы – О, А, Ю, —
только гласные,
и каждая имела голос,
вслух себя произносила,
чтоб я запомнил,
как они звучат.
Миша Жванецкий читает перед народом,
читает смешное, а народ не смеется,
читает еще более смешное,
а народ еще больше не смеется,
читает еще более, более,
более, более смешное,
а народ еще больше, еще больше,
еще больше не смеется.
Один я смеюсь, хохочу
и падаю со смеху
в какой-то черный колодец.
Миша прекращает читать,
подбегает к колодцу, кричит:
«Саша, ты живой?»
А я оттуда, из глубины, отвечаю:
«Я еще не долетел!»
Миша обернулся к народу:
«Он еще не долетел.
Если вы засмеетесь,
он взлетит обратно.
Смейтесь же,
спасите Сашу Гельмана!»
Ни одной улыбки ни на одном лице.
С воплем ужаса
я ударился головой
о бетонное дно колодца
и проснулся.
Вскочил с кровати, перекрестился,
забыл, что я еврей.
Я стоял перед надгробным камнем
на моей могиле,
долго смотрел
на даты рождения и смерти,
вдруг черточка, черная черточка
выпорхнула из промежутка
между двумя цифрами
и взлетела в небо.
Волнение захлестнуло меня:
эта черточка, этот промежуточек —
это все, что осталось от моей жизни,
это я, это я! Куда я лечу?
Черточка в небе заметалась —
в одну сторону, в другую,
выше, ниже,
она не знает, куда лететь, —
ее нигде не ждут,
ее никуда не зовут.
А в это время
оставленные на надгробном камне
две мрачные цифры поползли вверх.
Они добрались до бедной моей
дрожащей в воздухе черточки,
год рождения встал справа от нее,
год смерти – слева от нее,
цепкими ручищами
схватили мою черточку,
потащили вниз
и грубо ткнули ее в то место,
откуда она взлетела.
Я плакал.
Не вытирая слез,
покинул кладбище.
«С некоторых пор…»
С некоторых пор,
с некоторых горьких пор
утром ночь не уходит из глаз,
день не знает, как быть
с обнаглевшей ночью —
попробуй ее прогнать,
полную заговоров, угроз,
приклеенную к небу
густой, молодой спермой.
Изнасилованные дни —
вот что нам оставили,
вот что мы оставляем.
«Моя свобода стеснялась себя…»
Моя свобода стеснялась себя,
робела перед собой,
в свои силы верила/не верила,
пряталась, боялась…
Трусливая свобода – да, и такое бывает.
Боже, как я был счастлив,
когда моя несвободная свобода,
затоптанная зависимостями,
вдруг вырвалась!
Слова мгновенно откликнулись —
я не ожидал, не думал,
что возможно такое счастье слов:
запрыгали, завизжали,
сплетались то так, то этак,
сходили с ума, кувыркались,
обнаруживали невероятные смыслы,
неслыханные сложности
проявляли загадочную ясность!
Настоящий праздник речи
гудел у меня в голове.
Никогда не забуду ту ночь,
я боялся:
свобода моя сбежит обратно,
опять устыдится себя, испугается,
сломает свою удачу.
Ночь была жаркая, конец июля,
а я закутался в зимнее пальто,
просидел в нем всю ночь,
загородил путь назад,
в мою трусливую грудь.
Мне неслыханно повезло:
я был свидетелем невероятного события —
освобождения свободы,
моей свободы!
Не знаю, кого благодарить,
разве что двух-трех поэтов,
которых обожала моя свобода, —
не я, не я, она читала божественные строки,
читала и верила,
что и она могла бы, могла бы,
если бы не была повязана
веревками робости
еще в животе моей мамы,
которая впитала в себя дух покорности
из безымянных глубин
еврейских прапрабабушек.
Всевышний помог —
в ту ночь
он отключил колючую проволоку страха.
Спасибо, Всеблагой!
Я скоро уйду,
но моя свобода,
с таким трудом
вырвавшаяся из собственной неволи,
теперь будет долго жить
в сердцах моих сыновей, внуков и
пра-пра-пра…
пра-пра-пра…
Марату Гельману
Ясное смертно,
бессмертно загадочное,
бессмертно туманное,
блики бессмертны, намеки, сны,
полупришедшее, полуушедшее,
тени бессмертны,
тени останутся —
тени летучие, неуловимые.
«Вспоминаю то, чего не было…»
Вспоминаю то, чего не было, —
какая свобода мысли,
какие намеки, ужимки, вскрики —
обхожусь без запятых, без точек,
по яркости словосочетаний,
по невероятным соседствам событий
с правдой-скромницей никакого сравнения!
Боже мой, это же огромный мир,
к которому я почти не прикасался —
как радостно, как трогательно
вспоминать то, чего не было.
Какие сюжеты! Какие женщины!
«Победители любуются собой в зеркалах…»
Победители любуются собой в зеркалах,
машут себе руками,
посылают воздушные поцелуи своим лицам,
влюбленным в себя глазам —
ну, молодцы, ну, молодцы!
Неожиданно между их отражениями
всплывают изуродованные тела,
трупы победы.
Победители возмущены:
кто это сделал, кто дал право?!
Они закрывают глаза,
отворачиваются, уходят.
Но лица их остаются
на зеркальной глади
среди все новых всплывающих
убиенных.
Люди
люди убивают людей,
люди посылают людей
убивать людей,
люди награждают людей
за то, что они убивали людей,
люди возносят молитвы Всевышнему,
просят поместить в рай людей,
которые посылали людей
убивать людей,
люди готовы
по приказу людей
убить всех людей,
включая себя,
во имя победы.
«Люди выстроили баррикады…»
Люди выстроили баррикады
против себя,
против правды о себе,
бьются за то,
чтобы оставаться никем, ничем:
пыль истории,
взметнувшись, кричит «ура»!
Зимнее, 2018
О мой народ, русский мой народ,
мой, еврея, русский народ,
твой язык, буквы, звуки твоей речи
научили меня быть человеком —
распознавать, отличать,
идти навстречу, отворачиваться —
меня ты научил, себя не научил.
Веками жить
среди такого безмерного сочувствия
русского слова к человеку,
а на флаге своем написать:
«жизнь – копейка».
Слова твоих великих учителей
все еще ждут,
все еще надеются,
плачут.
«Ощущаю себя виноватым…»
Ощущаю себя виноватым
пред моим иудейским началом,
слишком долго оно молчало,
на удары не отвечало,
понимаю, что это чревато.
Тем не менее, тем не менее
не припомню такого мгновения,
когда мной овладело бы мщение —
не могу, не хочу, не умею
ненавидеть меня ненавидящих.
«Глазам необходимы лица…»
Глазам необходимы лица —
лицо Врага, лик Спасителя,
безлицый Бог глазастым не указ,
они ему лицо нарисовали,
и молятся лицу Безлицего
рабы видимости.
Отпуск
Все во мне повернулось спиной
ко всему во мне,
и глаза, и уши, и ум
повернулись своими спинами
к моей душе!
Беру отпуск
от озабоченности выразительностью
моего слова,
от проникновения все глубже
в свинцовые мешки моей памяти.
Беру отпуск
от ожидания последнего будущего,
главной свадьбы моей жизни —
когда Смертушка выйдет за меня замуж.
Беру отпуск
от новых попыток-пыток
доводить до сведения,
ставить в известность
о том, что все знают:
уже многие годы
запах гибели
дует нам в ноздри,
назревает слепая беда:
история оружия
завершила полный кругооборот: