Лотта надеялась, что они оба подохли, но Виктор, оказывается, подох лишь совсем недавно. Заодно прихватив с собой всех, к кому имел отношение. Только её не прихватил, но ей он воздал уже очень давно, и воздал сполна, так что смерть была бы слишком лёгким выходом. Таких подачек Виктор бы себе не позволил. И сынишка его был жив. Лотта думала, что Виктор ненавидел сына. Хотя бы за то, что тот, похоже, пошёл в мать не только лицом. Он вроде был совершенно спокойным, тихим ребёнком, может, даже слишком тихим, и после таких событий это неудивительно. Но Лотта думала, что таким он был и до тех событий. Не был неугомонным чертёнком, раздражающим волчком, вьющимся под ногами, маленьким требовательным деспотом, сучащим ногами. Наверное, пошёл в мать. Линда, сказали они? Да, кажется, Линда. Уж точно не в Виктора. Но гены викторовские в нём всё же были, и с этим ничего не поделаешь.
Она подумала о том, кто выбирал имя ребенку. Линда? Если Виктор, то делал ли он это осознанно? Попалась ли ему на глаза книжка по психоанализу? Думал ли он о своей сестре?
Сестре, которую лишил детей и воли к жизни.
Когда чинная и добрая леди-спасительница умерла, Лотта продала её машину и все старинные вещи, которые были в доме, разом освободив и пространство, и своё время – от необходимости работать и выходить из дома чаще, чем она того желала. Маятниковые часы. Бронзовые подсвечники. Антикварные зеркальца. Картины, передававшиеся в этом доме по наследству, – множество картин, не представлявших для Лотты никакой эстетической ценности, в отличие от ценности материальной. Ковры. Вешалка из слоновой кости. Две люстры из комнат, в которых она не собиралась обитать. Шесть ваз – цельных, прекрасных ваз, хранящих свои уникальные истории, совершенно не интересные Лотте. Стулья, кресла, столики, торшеры. Шкатулки с драгоценностями. Неизбежное столовое серебро. Благородные иконы, повидавшие многие грехи, но больше всего оскорблённые пренебрежительным атеистическим Лоттиным к ним отношением. Пожелтевшая от времени карта мира на ценном пергаменте под стеклом и в рамке – тёмном орехе. Серо-бордовый ковёр ручной работы. Лотта распродала почти всё, что с таким тщанием и обожанием собиралось под этой крышей, всё, что обреталось жившими здесь семьями как нечто святое и беспорочное, безупречное, безусловное; оберегалось с искренней любовью и трепетом, с уважением передавалось и хранилось, врастая в дом и в его атмосферу, – всё, что имело огромную ценность для этих людей и не имело даже нулевой ценности для Лотты. Она оставила только самое необходимое, самое симпатичное и самое странное – остальное монетизировала, превратила в счастье и свободу. Прибегнув к помощи знающих дельцов, найти которых, вопреки ожиданиям, не составило такого уж труда, она выручила много, очень много, но всё равно гораздо меньше, чем они, и гораздо меньше, чем всё это стоило, – и само по себе, и всем душам, населявшим дом с первого до последнего момента. Души закончились – у доброй леди не было детей, – и с ними закончилась история всех этих красивых, но бесполезных вещей, уместно смотрящихся в доме, но неприлично – в этом городке и неловко – в жизни Лотты. И началась история новая – вычищенного, опустошённого приюта с минимумом мебели и безделушек, с интегрированной в выгрызенное пространство Лоттой, которой требовалось совсем немного – никаких излишеств, скромность, балансирующая на грани аскетизма и скупости. И позволяющая поглядывать иногда в окно чернеющими зимними утрами на обречённых, разбредающихся вдали жителей, сонно ползущих по своим делам. Поглядывать из тёплого, привычно пахнущего пылью кресла, кончиками пальцев поигрывая по стакану с виски на широком подлокотнике и прикидывая, на сколько хватит еды, сколько ещё можно не выходить, не вываливаться в эту чужую улично-людскую трясину. Со временем Лотта обнаружит, что денег у неё вполне достаточно, чтобы увеличить количество покупаемого алкоголя и сигарет, которые, несомненно, сократят срок её пребывания в этом царстве сожалений и бессмысленности, что, в свою очередь, увеличит лимит трат. Теперь в этот лимит пришлось вписывать свалившегося на голову сироту, и поначалу Лотта была недовольна и встревожена этим открытием, заставившим её задуматься. Со временем она с удивлением обнаружит, что лимит почти не страдает от нового пассажира её большого ветхого корабля, застрявшего в полумраке штиля, и от этого ей самой иногда будет хотеться его превысить – просто так, без особой нужды, просто потому что было для кого.
С одной стороны, Лотта понимала, что рано или поздно она свихнётся от своего затворничества (и это тоже стало бы победой Виктора), что несчастному ребёнку, потерявшему всю семью, совершенно не к кому и некуда пойти, что, не имея собственных детей, почему бы ей не присмотреть за племянником. Но с другой стороны была ненависть. Она ненавидела его за то, что он сын её брата. Он был заранее обречён на ненависть одним этим фактом. Вдали от Виктора и не имея ни малейшего желания его видеть (впрочем, если бы желание вдруг появилось, кучка кремационного пепла теперь вряд ли пришла бы на встречу), Лотта не задумывалась о мести, желая лишь похоронить прошлое, но, оказывается, жажда отмщения была жива в ней всё это время, и лишь со смертью Виктора Лотта это поняла. Поняла, лишь ощутив горькое разочарование от того, что она никогда не сможеть сделать то, о чём втайне мечтала весь этот замутнённый период её жизни. От того, что Виктор, безмятежно или не очень, но просто-напросто утонул. Его тело не горело и не корчилось в огне взрывающегося автобуса, не было расчленено на куски. Не было распято. Не было никакого возмездия, никакой расплаты, и только сейчас Лотта поняла, что Виктор обыграл её даже в смерти. И что единственный шанс сделать хоть что-то, ощутить хоть что-то, раз уж Виктор мёртв, а жажда хоть какого-то воздаяния очнулась от апатичного сна, – это потерянный, даже забитый, по сути-то ни в чём не виноватый ребёнок. Но в какой-то момент Лотта поняла, что у неё просто не осталось сил на всё это. Она не кормила его целую неделю, надеясь, что дьявольское викторовское отродье сдохнет, но стоило признать: викторовская порода была на удивление живуча. И тогда она решила сделать то, чего Виктор не сделал по отношению к ней: дать шанс.
Она не знала, как обращаться с детьми – откуда бы ей это знать? И она не собиралась изображать из себя заботливую тётку. Он опасался её, это чувствовалось, это было понятно. В его-то ситуации… Которая, по правде, не сильно-то её и удивила. Не считая омерзительных кухонных эпизодов (до них; после уже не было ничего), Виктор ведь рос на её глазах, и сейчас, конечно, она понимала, что предпосылки к подобного рода действиям (и она сейчас не об изнасилованиях сестры, а о расчленении жены) можно было заметить ещё тогда. Племянник вроде хлопот не доставлял, не приносил домой убитых животных и ворованные вещи, не крал деньги из семейного кошелька, не разбивал в бешенстве зеркал и оконных стёкол, и это не могло не радовать. Но в остальном… Парень был на удивление неразговорчив, почти всё время хмур, бледен. Виктор в его возрасте был таким же.
В ближайшую школу ездить надо было на автобусе, который постоянно ломался, хотя и не ломился от пассажиров. Образование в их городке не было необходимым условием ощущения себя полноценным членом общества. Собственно, никто себя так здесь и не ощущал. Ни Лотта, ни племянник не рвались за этими бесцветными поездками, которые никогда не окупятся – потерянное время, деньги, нервы. Вернее, не рвалась Лотта – племянника особо и не спрашивали. Чтобы заработать на кусок хлеба, образование не то чтобы очень нужно. Обсуждая это с людьми, всё реже к ним наведывающимися, Лотта вывернула на формулировку «домашнее обучение», хотя на самом деле за ней крылась совершенно иная – «самообразование», а ещё глубже – «делай, что хочешь, только оставь меня в покое; вот тебе три коробки книг, а дальше будет видно». Так он и осел в доме и даже был этому рад – почему-то ему очень не хотелось каждый день ходить в школу и видеться со своими сверстниками, наверняка поинтересующимися, почему он живёт со странной тёткой в старом доме, его родителями, тем, что с ним случилось или ещё чем-нибудь, чем он не захочет поделиться. Ему очень не хотелось снова окунаться в чуждую среду, ему хватало Лотты и её дома, ещё чего-то нового и неизвестного, чего-то, к чему потребуется приспосабливаться, привыкать, он не выдержит. Он – травмированный ребёнок, которому нужно восстановить своё душевное равновесие (хотя это вряд ли когда-нибудь произойдёт в полной мере), залечить свои раны, а не бросаться навстречу изменениям, одним за другими, достаточно с него изменений, это только усугубит положение, да он и сам не хочет – видите? – никаких шумных школ и новых людей, он хочет покоя, он заслуживает покоя, спокойной домашней реабилитации. Словом, Лотта говорила убедительно и не то чтобы неверные вещи, так что всё сложилось так, как он хотел. Мечта многих детей исполнилась у того, кто совсем недавно навсегда разучился мечтать.
Лотта была довольна. Меньше хлопот. И она была права – учёбой племянник не заинтересовался не потому, что был прямым потомком психопата из семьи Гросс, а потому что это было просто одним из проявлений инстинкта самосохранения. По крайней мере, ей хотелось так думать. Снова жить с будущим маньяком под одной крышей не входило в её планы.
Они неофициально заключили молчаливый союз. Они были в своей туманной тишине – сама естественность. Тайная организация. Подпольный альянс. Два искалеченных произведения одного скульптора. Он многому научился со временем. Как не раздражать её. Как правильно и без напоминаний помогать по дому. Научился пользоваться стиральной машинкой, регулярно забрасывая туда вещи – как свои, так и её, ненавязчиво, почти незаметно, фоном посвежевших простыней. Научился аккуратно сбивать дно у всех её многочисленных копилок (некоторые из них принадлежали ещё той прекрасной пожилой даме, да так и стояли полные и нетронутые) и ещё аккуратнее приклеивать его обратно. Лотта долго ни о чём не догадывалась, иногда взвешивая их в руке и недоумевая, на что он живёт и почему он вообще ещё не помер (в то время в ней особенно сильно взыграла тоска по так и не осуществлённому мщению). Поняла, когда одно донце всё-таки отвалилось, выпустив на свободу водопад плоских камешков вместо монет. Вместо того чтобы рассердиться, она рассмеялась – впервые за очень долгое время. После этого она оставляла ему деньги на комоде, а ещё ему больше не нужно было воровато, бесшумно, затаив дыхание таскать еду из холодильника. Он просто почувствовал, что этот этап пройден. Шаг навстречу сделан. Маленький такой, но всё-таки шажок.