Собачьи годы — страница 112 из 142

о, а Йохен с этим Земрау даже сделку заключил: полупальто, очень была приличная партия. Или в Кёльне на масленицу, когда карнавальное шествие, колоссальное, больше часа шло и все не кончалось, – и вдруг тележка, а на ней ветряная мельница, как настоящая, а вокруг мельницы монашки пляшут да рыцари при всех доспехах. И все без голов! Головы у них либо под мышкой, либо они ими вообще перебрасываются. Только я у тебя собралась спросить, что это они такое олицетворяют, а тебя уж и след простыл, ты уже через заграждение прорваться норовишь прямо к монашкам этим самым. Хорошо еще, тебя не пропустили. Еще неизвестно, чего бы ты там над ними учинил, а они над тобой, потому как, когда у них карнавал, тут шутки в сторону. Но ты, правда, быстро утихомирился, а потом на вокзале очень даже весело было. Помнишь, ты вырядился этаким средневековым головорезом, Завацкий был у нас одноглазый адмирал, ну а я – вроде как разбойничья невеста. Жалко, фотография получилась нерезкая. А то сразу было бы видно, какой у тебя теперь животик, радость моя. Вот что значит пригляд и уход. Ты у меня прямо как огурчик стал, с тех пор как спорт свой… Просто это все не для тебя – объединения эти, собрания. Ты всегда сам по себе – каким был, таким и остался. А с Йохеном потому только ладишь, что он все делает под твою дудку. Он даже против атомной бомбы, раз ты против и что-то там подписал. Но я тоже против, мне тоже подыхать неохота, особенно теперь, когда мне с тобой так хорошо. Просто я люблю тебя. Да ты не слушай. Я могла бы даже дерьмо твое, потому что я тебя, ты понял? Всё, всё в тебе. И как ты в стенку смотришь, и как рюмку держишь. И как ты сало режешь на весу. И когда говорить начинаешь как на сцене, и руками бог весть что. Голос твой, твое мыло для бритья, и когда ты себе ногти, и походку твою – ты ведь идешь, как будто у тебя встреча незнамо с кем. Потому как иной раз я совсем не знаю, что у тебя на уме. Но это ерунда. И вообще не слушай, что я тут… Но вообще-то мне очень хочется знать, как ты раньше, с Йохеном, когда вы вместе… Только не надо сразу на меня зубами. Я же сказала – не слушай. Слушай, кстати, на Рейнском лугу ведь стрелковый праздник, слышишь? Пойдем? Завтра? Без Йохена? До шести я завтра на той стороне, в филиале. Ну, скажем, в семь у Рейнского моста. На том берегу.

Итак, Матерн идет на свидание. И даже без пса. Старина Плутон, его теперь уже рискованно брать в город, еще под машину угодит. Матерн идет быстро, решительно, прямым курсом, ибо ему надо быть к определенному часу. Он купил себе черешни, целых полкило. Теперь он выплевывает косточки прямо по курсу. Встречным прохожим приходится уклоняться. Черешни и минуты тают на глазах. Только когда идешь через мост пешком, понимаешь, какая могучая река Рейн: от планетария на дюссельдорфской стороне до оберкассельского берега – почти полкило черешен. Он выплевывает косточки, боковой ветер относит их в сторону Кёльна, но Рейн подхватывает их и тащит в Дуйсбург, если не дальше. Черешня за черешней бежит и черешню погоняет. Почему-то вкус черешни пробуждает ярость. Иисус, когда мытарей из храма, тоже сперва полкило черешни. И Отелло, прежде чем Дездемону, тоже полкило, не меньше. И братья Моор, оба-два, изо дня в день, даже зимой. Так что если бы Матерну довелось играть Иисуса, Отелло или там Франца Моора, пришлось бы ему перед каждым спектаклем по полкило, не меньше. Сколько же ненависти вызревает с ними, сколько консервируется в компотах? Они только выглядят этакими круглыми милашками; при ближайшем рассмотрении каждая черешня – злой треугольник. А уж вишни – от них вообще зубы сводит. Как будто ему это нужно. Мысли быстрее, чем плевки. Впереди него канцелярские крысы после трудового дня, держатся за шляпы и даже не оглянутся… А которые оглядываются назад, быстро смекают, чей это взгляд. И только Инга Завацкая, у которой сегодня тоже свидание, бесстрашная и пунктуальная, строит глазки все более грозно приближающемуся Матерну. Откуда ей знать, что он почти полкило черешни слопал. Нестерпимой белизной сияет ее новенькое, сверху узкое, внизу широкое, летнее платьишко. Талия все еще пятьдесят четыре, правда с поясом. И ожидание без рукавов тоже еще может себе позволить. Ветер лижет юбку, обнимает Ингины коленки – четыре с половиной радостных шажка на легких итальянских сандалетках, улыбка, порыв: и косточка-пуля прямо в белый лиф платья, аккурат посередке. Но Ингу Завацкую так просто не прошибешь, стоит, как бравый солдатик:

– Я не опоздала? За пятнышко спасибо, очень кстати. Ты прав, сюда просилось что-то алое. Это были вишни или черешни?

Ибо кулек уже израсходовал всю свою ярость. Так что изрыгатель черешневых косточек может спокойно бросить его на землю.

– Хочешь, я тебе куплю, вон киоск?

Но Инга Завацкая хочет только:

– Гигантские шаги! Гигантские шаги!

Так что через парк прямо туда. Вместе со многими, кто торопится туда же и кого даже пересчитывают. Описание парка и его типичной среды, однако, выпадает, поскольку мороженого Инга не хочет, стрелять не умеет, американские горы нравятся ей только в темноте, комнаты ужасов и кривых зеркал надоели, так что только «гигантские шаги», всегда и сколько угодно.

Но он сперва выбивает для нее в тире две розы и тюльпан. Потом ей с ним приходится потрястись на «автодроме». Он, внешне совершенно непроницаемый, размышляет тем временем о людских массах – «Человек-масса»{401}, было такое название, – материализме и трансценденции. Напоследок выбивает с трех выстрелов для Валли маленького желтого медвежонка, который, правда, не умеет рычать. Теперь еще ему надо – наспех, стоя – выпить два пива зараз. А после он должен купить ей жареный миндаль, неважно, хочет она или нет. Теперь по-быстрому еще по мишеням: две восьмерки, одна десятка. И только после всего этого наконец-то можно и на «гигантские шаги», но не сколько угодно.

Вот они, крутятся-вертятся, никуда не убежали. Карусель заполнена лишь на треть и вообще постепенно выходит из моды. Но Инга любит все старомодное. Она собирает часы с боем, танцующих медведей, силуэты, китайские тени, жужжащие юлы, переводные картинки и будто рождена для карусели «гигантские шаги». Она и платье, и даже белье специально для этого карусельного тура обновила. Черт с ней, с прической, коленки тоже сжимать не будем – ибо кто так горяч, как Инга Завацкая, и в любую минуту носит при себе маленькую печурку, тот любит и себя, и печурку на ветру подержать. Зато вот он, Матерн, не любит испытывать на себе закон всемирного тяготения. Две с половиной минуты по кругу, даже если ты повернулся в другую сторону, – все равно по кругу и только вперед, пока музыка не кончится. А Инга уже хочет: «Еще! Еще!» – ей опять надо подержать на ветру себя и свою печурку. Ну ладно, нельзя же портить ей удовольствие. Мало какую женщину можно ублажить столь же быстро и столь же недорого. Так что лучше осмотрись-ка вокруг, пока тебя крутит по кругу. Все время одна и та же кривая кособокая башня Святого Ламберта – это Дюссельдорф на том берегу. Все время одни и те же рожи там внизу – с мороженым и без, стоят, тиская в руках все, что купили, выиграли на аттракционах и в тире, и ждут, когда же Матерн остановится и вернется. Человек-масса верит в него, трепещет при одном его появлении. Мудрость черни! Трусость черни! – там, внизу, все на одно сливающееся лицо. Пенсия в сердце, джунгли – но без клыков и когтей, дурман желаний в стерильной упаковке, словом, ни то ни се, но подавайте мне все. И пиво тоже. Что ж, по мне – так и изюм в батон, ради Бога. Бытийнозабытые взыскуют эрзац-трансценденции. Однообразный узор из честных налогоплательщиков, все как на подбор – кроме одного. Да, один выпадает. Один-единственный зацеп в ткани – но выпадает. Круг за кругом – цепляет за мозги. Вроде и шляпа стрелковая как у всех, а все-таки, да вон он, снова пропал, а вот опять, и снова нету – этот вольный стрелок совсем особенный. О эти имена! Да это же, постойте, ну ясное дело, это же, секундочку, вон опять, и пропал! – тебя-то мне и недоставало: ничего, сейчас эта забава кончится, господин майор полиции. Уже, уже, радость тихо замирает, господин майор полиции Остерхюс. Что, на карусельке захотелось прокатиться? Самого себя, как преступника, по кругу погонять – себе же на потеху? Ну, так как, Генрих, садишься или нет?

Несколько вольных стрелков не прочь покататься, но этот, особенный, именно что прочь. То есть совсем недавно он, может, был и не прочь, но теперь, когда кто-то с останавливающейся карусели на ходу спрыгивает и его имя-фамилию на весь свет орет, да еще и звание, хотя срок давности истек, – у нынешнего депутата городского совета охота пропадает вмиг, и он именно что стремится прочь. Не любит он теперь, когда его окликают господином майором полиции. Даже старым друзьям не дозволено. Потому как это было давно и к делу сейчас не относится.

Сколько раз видено, и даже в кино снято: нет ничего легче, чем удирать от погони на стрелковом празднике. Братишки вольные стрелки стоят повсюду, все в одинаковых стрелковых шляпах – наполовину лесническая, наполовину зюйдвестка, – и все в любую минуту готовы прикрыть товарища. Даже немного пробежаться рядом, чтобы отвлечь волка на ложный след. Подурачить волка, разбегаясь в разные стороны, как зайцы, чтобы волку пришлось двоиться, троиться, расчетверяться… Эх, надо было Матерну выходить на охоту на Остерхюса вшестнадцатером. Хватай его! Ату! Держи! Вор у вора! Эх, отчего он не прихватил с собой Плутона, тот бы взял след! Эх, ему бы не Ингино платье, ему бы майора полиции тех давних, ребродробительных лет пометить черешневой косточкой!

– Остерхюс! Остерхюс!

Не оборачивайся – там кулек черешни по пятам!

Лишь после часа поисков и окликов – он чуть ли не полк вольных стрелков перехватал за пуговицы, чтобы потом разочарованно отпустить, – он все-таки выходит на след: смятая и растоптанная фотокарточка валяется в примятой траве. А на ней – не сват и не брат, и не какой-нибудь там захудалый вольный стрелок, – на ней неподсудный за давностью лет майор полиции Остерхюс, который в тридцать девятом лично и собственноручно допрашивал Вальтера Матерна в подвале Полицейского президиума на Кавалерийской улице.