С этой фотографией в руках – очевидно, вольный и беглый стрелок обронил ее из кармана – Матерн обходит пивные палатки. Пусто! А может, он специально ее выбросил – улика все-таки. Теперь, с уликой в руках, Матерн рыскает по балаганам, шурует палкой под фургонами. А над Рейнским лугом уже темнеет, белое Ингино платьишко следует за ним по пятам, почтительно и боязливо, и хочет теперь на американские горки – он же, одержимый Остерхюсом, заходит в последнюю пивную. Но если своды остальных палаточных шатров вздулись от пения и пьяного шума парусами восторга, то под сенью этого необычно тихо.
– Тс-с! – шикает на него прямо с порога распорядитель. – Мы фотографируемся.
Усталые Вальтеровы подошвы топчут прокисшие от пива опилки на полу. Ни складных стульев, ни столиков в ряд. Но взгляд, взыскующий Остерхюса, замирает: что за картину, что за фото собрался снимать наемный фотограф! На подмостках в мертвой тишине воздвиглись рядами и ярусами от пола до самой парусиновой крыши сто тридцать два вольных стрелка. Передние на коленях, те, что за ними, сидят, следующие стоят, а совсем задние каким-то образом возвысились над стоящими. Сто тридцать два вольных стрелка надели свои стрелковые шляпы – наполовину леснические, наполовину зюйдвестки – с легким наклоном вправо. Стрелковые шнуры и украшения распределены по справедливости.
Да-да, ничья грудь не отсвечивает ярче других, ничья не глядится пятном бедности, не сто тридцать один вольный стрелок и один король стрелков, отнюдь: сто тридцать два стрелковых собрата одинаковыми напряженно-приветливыми лукавыми ухмылочками лыбятся Матерну, а он, с фотокарточкой в руках, должен найти и выбрать. Всякое сходство чисто случайно. Всякое сходство заведомо отрицается. Всякое сходство с готовностью и стотридцатидвукратно подтверждается: ибо от пола и до самой парусиновой крыши рядами и ярусами на коленях, сидя, стоя и возвышаясь над стоящими, в стрелковой шляпе с легким наклоном вправо однократной съемкой запечатлевается на фото стотридцатидвукратный вольный стрелок Генрих Остерхюс. Семейный портрет, так сказать… Стотридцатидвухняжки.
– Готово, господа! – восклицает наемный фотограф.
Сто тридцать два Генриха Остерхюса не спеша поднимаются со своих мест, расходятся, болтают, покачиваются от пива, спускаются с подмостков и, разумеется, норовят тотчас же стотридцатидвукратно пожать руку давнему знакомцу из славного стотридцатидвукратного майор-полицейского прошлого.
– Ну, что, как живем-можем? Опять, значит, в наших краях? Ребра, надо надеяться, все хорошо срослись? Да, суровые, прямо скажем, были времена. Мы все, все сто тридцать два, готовы засвидетельствовать. Кто не в ногу – тому никакого спуска, да. Зато ребятки хотя бы голос подавали, стоило как следует за них взяться. Не то что сегодня – при нынешних-то слюнтяйских методах.
И тут, обратив вспять стопы свои на прокисших от пива опилках пола, Матерн пускается в бегство.
– Куда же, куда же так скоро, дружище? Такая встреча, надо бы обмыть!
Стрелковый праздник изрыгает Матерна на волю. О небосвод, источенный звездами! Стойкое Ингино платьишко и Господь Бог поджидают его снаружи. Под их покровом и защитой он и встречает новый день на Рейнском лугу, и лишь тогда Инге удается успокоить своего клацающего зубами возлюбленного.
Девяносто первая полупровидческая матерниада
Какой, спрашивается, прок от чугунной башки, когда все стены предусмотрительно расступаются сами? Разве это дело для мужчины – ломиться в открытые двери? Наставлять потаскух на стезю благодетели? Ковырять дырки в швейцарском сыре? Кому охота вскрывать старые раны, когда это доставляет окружающим одно удовольствие? Или копать другому яму, чтобы он потом тебя же оттуда и вытаскивал? Боксировать с тенью? Гнуть английские булавки? Вгонять гвозди в каучуковых врагов? Выписывать фамилии целыми телефонными или адресно-справочными книгами? Умерь свою месть, Матерн! Не тревожь понапрасну старого пса Плутона, не тащи его из-за печки. Кончай свою денацификацию! Заключи, наконец, мир со всем этим миром или сопряги императив своих почек, сердца и селезенки с гарантией твердого ежемесячного заработка. Ведь что-что, а лентяем ты никогда не был. Давно уже загружен полный день на всю катушку: бродить, списывать, снова бродить. Давно уже трудишься на пределе, а то и за пределом сил: брать женщин, бросать женщин… А что ты еще умеешь, Матерн? Чему научился перед зеркалом и против ветра? Громко и отчетливо произносить текст со сцены. Ну так почисти зубы, войди во все образы и стучись тройным заветным стуком в режиссерские двери: дай ангажировать себя на амплуа характерных героев, Франца Моора, Карла Моора или кого тебе еще там захочется, и скажи прямо в лицо всем этим ярусам, бельэтажам и тучнокресельному партеру: «И не далек тот день, когда я произведу вам жестокий смотр»{402}.
Слишком уж глупо. Нет, Матерн все еще не готов превращать свою месть в ремесло, к тому же не больно прибыльное. Он по-прежнему просиживает кресла в доме Завацких, лелея зевоту и пустые замыслы. Влачится из комнаты в комнату, таская за собой свои почечные камни. Друзья его терпят. Возлюбленная приглашает его в кино. Когда он вместе с псом и по велению долга выходит из дому, прохожие стараются не оглядываться. Как еще должна пришибить его судьба, чтобы он, Скрыпун неуемный, перестал наконец донимать людей скрежетом зубовным в спину?
Но вот в пятьдесят пятом году, когда всем детишкам, рожденным в первом мирном, то бишь сорок пятом, году, исполняется по десять, на рынке массового спроса появляется некая дешевая вещица. Секретный, но отнюдь не запретный механизм ее реализации отлично смазан и потому работает без лишнего шума. О новинке не оповещают газетные объявления, взгляд не наткнется на нее ни в одной витрине, и она не так проста, чтобы продаваться в магазинах детской игрушки или крупных универмагах; ни одна торговая фирма не рассылает ее наложенным платежом; однако между балаганными киосками по праздникам, на детских площадках и перед школами внезапно, как из-под земли, возникают легконогие уличные торговцы со своим удивительным товаром; всюду, где собираются дети, но и перед ремесленными училищами и техникумами, перед студенческими общежитиями и интернатами, перед университетами и институтами можно купить игрушку, предназначенную для детей и юношества от семи до двадцати одного года.
Дабы не напускать таинственности на и без того загадочный предмет, скажем сразу: речь идет об очках. Не о каких-то сомнительных «окулярах», при посредстве которых можно якобы видеть все на свете неприличности во всех позах и красках. Нет, отнюдь не об этом изделии злокозненного подпольного фабриканта, удумавшего растлить все послевоенное немецкое юношество, пойдет речь. Никакого повода информировать компетентные органы, а тем, в свою очередь, принимать вынужденные и неотложные меры. Ни один священник не рискнет произнести с кафедры грозную обличительную притчу. И тем не менее покупателям предлагаются по ценам намного ниже рыночных отнюдь не обычные очки для устранения заурядных дефектов зрения, о нет, – по цене пятьдесят пфеннигов за штуку в количестве, по примерным прикидкам, около одного миллиона четырехсот тысяч экземпляров на немецкий рынок выброшены очки не простые, не растлительные, но и не целительные. Позже, после того как в федеральных землях Гессен и Нижняя Саксония расследованием этого дела занялись специально созданные комитеты, правильность предварительных прикидок была подтверждена официально: некая фирма «Брауксель и К°», юридическое местонахождение в Гизене, под Хильдесхаймом, выпустила один миллион семьсот сорок тысяч экземпляров оных очков, совершенно незаслуженно подвергшихся теперь гонениям, и один миллион четыреста пятьдесят шесть тысяч плюс (с точностью до единицы) еще триста двенадцать штук этих конвейерных изделий сумела реализовать. Очень даже приличный куш, особенно если учесть, что производственные расходы были невелики: оправа – зауряднейшая пластмассовая штамповка. И только стекла, хоть они и нуждались в шлифовке не больше обычных оконных, потребовали длительной разработки: высококвалифицированные оптики, обучавшиеся в Йене, а потом сбежавшие из республики, предоставили фирме «Брауксель и К°» свои специальные знания; однако «Брауксель и К°» – кстати говоря, фирма с солидной репутацией – легко может доказать обоим комитетам, что ни один из оптиков не проводил недозволенных лабораторных изысканий, но что тем не менее небольшая, приданная основному производству стекольная фабрика выпускает стекло совершенно особого, а потому, конечно, и запатентованного состава: к общеизвестной смеси кварцевого песка, соды, глауберовой соли и известняка добавляется ничтожно малое, до грамма выверенное и содержащееся в строжайшем секрете количество слюды – той, что добывается из слюдяных гнейсов, слюдяных сланцев и слюдяного гранита. Короче говоря, это не дьявольское варево и вообще никакая не алхимия, есть отзывы признанных химиков, подтверждающие научную сторону процесса. Так что начатые правительствами федеральных земель Нижняя Саксония и Гессен специальные расследования приходится прекратить; и тем не менее какая-то чертовщинка – может, все дело как раз в слюдяных зайчиках? – в этих безделушках есть, но только для юношества, только в возрасте от семи до двадцати одного года фокус срабатывает, а фокус в очках имеется, такой фокус, что ни взрослые, ни дети раскусить не могут.
Как очки называются? Да самые разные наименования в ходу, причем ни одно из них не дано разработчиком. Фирма «Брауксель и К°» предпочитает распространять свои изделия среди юношества в виде безымянных игрушек, чтобы затем, когда к ним приходит коммерческий успех, воспользоваться наиболее удачными наименованиями для рекламной кампании.
И вот Матерн, держа за ручку маленькую, теперь уже восьмилетнюю, Валли Завацкую и слоняясь по дюссельдорфскому рынку, впервые слышит о «чудо-очках». Маленький, невзрачного вида человечек, который с тем же успехом мог бы продавать пряники, бритвенные лезвия или подозрительно дешевые шариковые ручки, скромно стоит с полупустой картонной коробкой в руках аккурат между киоском с пампушками и прилавком с рождественским печеньем.