…чернотой эсэсовцев и фалангистов, чернотой дроздов, Отелло и Рура.
Хор дискутантов: Чернотой фиалок и томатов, лимонов и муки, молока и снега…
Ведущий: Аминь!
Дискуссия благополучно завершается.
Сто первая попытко-побежная матерниада
Эту окончательную редакцию текста публичной дискуссии Матерн и читает в буфете радиокомитета. А уже двадцатью пятью минутами позже – дискутанты еще не успели отбубнить свою заключительную молитву, зато из аппаратной уже успели по селектору вызвать Матерна в студию номер четыре – он вместе с псом Плутоном покидает сверкающее новизной здание радиокомитета. Он не хочет это произносить. У него язык не повернется. Он считает, что Матерн не какой-то там предмет, чтобы его дискутировать. Эти сопливые мозгляки, эти подлые ищейки соорудили ему из своих бойких дискуссионных выступлений такой домик, без окон без дверей, что он там ни за что ни часа, ни тем паче радиочаса не проживет; зато у него еще не получен солидный гонорарчик, заработанный столь всеми любимым голосом из детских радиопередач. Вот квиточек, уже со всеми подписями, осталось только в кассу предъявить – так что прежде, чем покинуть радиообитель, он еще успевает услышать приятный хруст новеньких банкнот.
В самом начале, когда Матерн много ездил, дабы воздать кому надо по заслугам, кёльнский главный вокзал и кёльнский собор были ему что дом родной; но теперь, с последним гонораром в кармане и вновь обуреваемый жаждой странствий, он в этом треугольнике: главный вокзал – собор – радиокомитет – почему-то чувствует себя неуютно. Матерн уходит, Матерн отрывается, Матерн бежит.
Причин для побега он может привести сколько угодно: во-первых, эта омерзительная динамическая дискуссия; во-вторых, ему это огрызочное, капиталистическое, милитаристское, реваншистское, кишмя кишащее заклятыми нацистами западногерманское государство обрыдло – его манит полная энтузиазма и созидания, миролюбивая, уже почти совсем бесклассовая, здоровая и восточноэльбская Германская Демократическая Республика; а в-третьих, ему действует на нервы, и тоже в сторону побега, Инга Завацкая, с тех пор как эта дуреха удумала разводиться со стариной Йохеном.
Прощание с готическим, голубелюбивым двузубцем. Прощание со все еще продуваемым сквозняками вокзалом. Еще есть время пропустить в этом гигантском молельном зале ожидания, среди кающихся и закосневших во грехе, последнюю кружечку пивка. Еще есть время, правда совсем в обрез, чтобы спустить в кафельно-белом, католическом, строго и сладко пахнущем вокзальном туалете последнюю воду. О нет! Только без сантиментов! К черту и ко всем его философским соответствиям все имена, что, начертанные на белоснежной эмали туалетных стояков, заставляли прыгать его сердце, раздували его селезенку, коликами отзывались в почках. Фенотип требует смены караула. Человек-неваляшка желает неваляться где-нибудь еще. Распорядитель наследия более не считает себя обязанным. Матерн, объезжавший западный капиталистический лагерь вместе с псом, дабы судить, отправится в восточный лагерь мира без пса – ибо Плутона, равно как и Принца, он оставит в привокзальной богадельне. Вот только в какой? Их тут две, конкуренция. Но в евангелической к животным проявляют больше любви, чем в католической. О да, уж он-то научился разбираться в религиях и идеологиях.
– Будьте любезны, нельзя ли у вас пса на полчасика?.. Я инвалид войны. Вот удостоверение. Я тут по делам. И как раз туда, куда мне сейчас нужно, с собакой никак… Господь вам воздаст… Чашечку кофе с молоком? Когда вернусь – с превеликим удовольствием. Будь умницей, Плутон! На полчасика только!..
Прости и прощай. Наспех бросить в коридорный сквозняк три крестных знамения. Сжечь корабли – в помыслах, словах и делах своих. Отряхнуть прах, но уже на бегу – перрон номер четыре. До отправления межзонального скорого поезда Кёльн – Берлин-Восточный через Дюссельдорф, Дуйсбург, Эссен, Дортмунд, Хамм, Билефельд, Ганновер, Хельмштедт, Магдебург, Берлин – Зоологический сад осталось… Просим пассажиров… Провожающих… Двери закрыть, отойти от края платформы…
О, благостная определенность последнего гудка! Пока пес Плутон в евангелической богадельне, возможно, уже лакает свое молоко, Матерн, без пса и вторым классом, уже едет, уже в пути. До Дюссельдорфа без остановок. На всякий случай принять независимый вид и смотреть прямо перед собой: мало ли кого – собратьев-стрелков, спортивных друзей, кого-нибудь из Завацких – нелегкая может занести в поезд, а его, благодаря одному только их присутствию, вынести из поезда. Но нет, вроде никого, Матерн может спокойно сидеть на месте и без всякого самоотчуждения держать на плечах свою характерную, столь запоминающуюся голову. Едет он не сказать чтоб слишком комфортабельно – с ним в купе еще семеро межзональных попутчиков. Все сплошь борцы за мир, это ему очень скоро становится ясно. На западе ни один не хотел бы остаться, пусть там хоть все озолотят…
Потому как у каждого там, «за бугром», родственники. «За бугром» – это всякий раз там, где тебя нет.
– До прошлой весны был там, за бугром, потом перебрался. А те там, за бугром, остались, им виднее почему. И сколько всего там, за бугром, оставлять придется. Здесь, за бугром, томатная паста итальянская, а там, у нас за бугром, болгарская бывает.
Разговоров хватит до Дуйсбурга и дальше: расслабленные голоса, но блудливо-опасливые глаза. Только одна бабулька из-за бугра рассуждает свободно:
– У нас там, за бугром, одно время коричневых ниток не было. Так мой зять мне и говорит: на-ка, прихвати с собой, кто знает, когда вы еще из-за своего бугра. А я тут, за бугром, поначалу никак привыкнуть не могла. Всего полным-полно. И эта реклама. Но когда я потом цены… Мои-то, ну, здесь, за бугром, сперва вообще не хотели меня отпускать: оставайся, мама, и все тут. Ну что тебе там, за бугром, когда ты у нас тут, за бугром… Но я им сразу сказала: вам я только в тягость буду, да и у нас там, за бугром, глядишь, теперь тоже помаленьку лучше станет. Молодые-то, они легче приноравливаются. Когда я прошлый раз у них, за бугром, была, я сразу сказала: «Ну, вы тут, за бугром, хорошо устроились». А муж моей младшей мне на это: «Ясное дело, мама. Там, за бугром, разве это была жизнь?» Но в объединение оба не верят. Шеф моей младшей, он еще четыре года назад перебрался, ей и говорит: «Русские и американцы, по сути, вроде как заодно. А на словах у них все по-разному выходит. И не только там у нас, но и здесь у нас». А я на Рождество всякий раз думаю: ну, значит, на следующее Рождество. И каждую осень, когда в саду урожай снимать надо да на зиму закатывать, я сестре своей, Лизбет, говорю: «Неужели мы никогда больше сливы на Рождество всем миром, дружно-весело?» В этот раз тоже вот привезла им две банки. Они радовались, говорили: совсем как дома! Но у самих-то здесь, за бугром, чего только нет. Каждое воскресенье ананас…
Вот какая музыка у Матерна в ушах, а за окном свое кино. Деловитый индустриальный ландшафт под знаком свободной рыночной экономики. Без дикторского текста. Трубы говорят сами за себя. Ежели кому охота, может считать. Картонных нет. И все в небо. Гимн труду, песнь песней работе. Вознесены, динамичны и серьезны: с доменными печами шутки плохи. Смотр тарифных ставок. Работодатель и работа лицом к лицу. Уголь и химия, чугун и сталь, Рур и Рейн. Не гляди из окна, в окне жуть одна! Эта чертовщина начинается уже среди угольных котлованов, а на плоской равнине расползается повсюду. В купе для курящих все та же музыка: расслабленные голоса, опасливые глаза: «Мой зять там, за бугром, говорит, да и младшая моя здесь, за бугром, тоже хочет…» – а за окном тем временем – не гляди из окна! – сперва из палисадников, потом с полей, на которых по-майски зеленеют озимые, волнами вздымается восстание. Всеобщая мобилизация – призрачная суета – шевеление птичьих пугал. Межзональный скорый идет без опоздания, но и они мчатся. Нет, не то чтобы они его обгоняли. И никаких лихих призрачных вспрыгиваний на подножку на полном ходу. Просто целеустремленный бег. Покуда бабулька в купе для курящих разглагольствует: «Без сестры я туда, за бугор, ни за что не поеду, пусть она мне хоть сто раз скажет: давай, мол, перебирайся, кто знает, долго ли еще можно будет…» – там, за окном, – не гляди из окна! – птичьи пугала срываются со своих обжитых и давно узаконенных мест. Стоячие вешалки в соответствующем тряпье покидают салатные грядки и сочные овсы. Огородные жердины крест-накрест, в зипунах, по-зимнему застегнутых наглухо, берут старт и стелются над барьерами. Что секунду назад осеняющим длиннорукавным жестом благословляло куст крыжовника, говорит теперь «аминь» и пускается трусцой. Но это не бегство, отнюдь, скорее уж эстафета. Не то чтобы все вдруг подхватились и кинулись драпать за бугор, на восток, в лагерь мира, нет, куда больше похоже на то, что им всем срочно понадобилось передать отсюда туда какую-то весть или пароль; ибо пугала, выкарабкавшиеся из своих овощных грядок, стремительно несут некую трубочку с вложенным в нее жутким текстом и передают ее пугалам, которые только что охраняли юную рожь, а те, поскольку огородные теперь остаются во ржи, припускают вровень со скорым межзональным, покуда не наткнутся на следующих, что принимают у них призрачную почту в хорошо поспевающих ячменях и, сменив почти бездыханных ржаных, кто в грубую клетку, кто на ходулях, не отстают от идущего в графике состава, пока снова ржаные, теперь уже серо-буро-малиновые в крапинку, не демонстрируют отличный прием эстафеты. Одно, два, шесть пугал – похоже, они соревнуются командами – несут шесть упруго свернутых писем, оригинал и пять копий, – а может, это шесть разных редакций одного послания, которые лишь все вместе полностью воспроизводят его коварный смысл? – несут куда, какому адресату? Но не так, чтобы Затопек{413} принимал эстафету от Нурми{414}. Смена спортивных цветов не обнаруживает никакой исторической логики: только что впереди были бело-голубые верстенцы, но к ним уже подтягиваются унтерратские атлеты, а рядом нажимают ребята из Дерендорфа, идут грудь в грудь с «Лохаузен-07»… Потому как форма одежды у участников – любая, на дистанцию независимо от прихотей моды допускаются все: под велюровыми шляпами, в ночных колпаках и касках всех родов войск несутся кучерские тулупы, блюхеровские мантии и черт-те кем траченные ковры, сверкая галошами и туфлями на пряжках, ботфортами и штиблетами. Английское полупальто сменяет вольного глазенаппского гусара. Всепогодный бобрик передает эстафету реглану. Искусственный шелк – муслину. Огненно-красное кимоно – синтетическому пеньюару. Поплин – корсетному полотну, нанка и пике отправляют на