Собачьи годы — страница 46 из 142

мне хотя бы одного святого, который бы… Даже и не пытайтесь! Поэтому я и говорю: только вид имеет значение, а не индивид, и даже их хваленое чувство семьи имеет в себе лишь одну цель – размножаться, отсюда сводничество, еврейский сводник как полная противоположность аристократическому. Но разве сам Вайнингер со всей отчетливостью не заявляет, что он ни то ни другое и что он ни в коем случае не хочет дать в руки черни, что он ни бойкот, ни изгнание не… ведь, в конце концов, он и сам был, разве нет. Однако и за сионизм он тоже не… И даже если он ссылается на Чемберлена…{198} В конце концов, он же сам говорит, что параллели с женщиной не во всех случаях… Но в наличии души отказывает и тем и другим. Ну да, но скорее, быть может, в Платоновом смысле. Вы забываете… Я ничего не забываю, милейший. Он факты приводит, к примеру… Ах, оставьте, примерами можно что угодно… уж не цитата ли из Ленина, часом? Так я и думал! Понимаете ли, дарвинизм в свое время обрел большинство своих сторонников, потому что теория происхождения от обезьяны… не случайно поэтому химия, например, до сих пор в руках, как прежде у арабов, которые, кстати, одного с ними корня, отсюда же и сугубо химическое направление в медицине, тогда как природная медицина, в конце концов, мы тут имеем дело с органическим и неорганическим принципом вообще: ведь все опыты с гомункулусом Гёте{199} не без причин вверил не Фаусту, а его помощнику, ассистенту Вагнеру, поскольку Вагнер, уж это-то смело можно заключить, безусловно и ярко выраженный еврейский элемент, тогда как Фауст… ибо гениальность им не дана и недоступна. А как же Спиноза?.. Как раз его-то мы и имеем в виду. В противном случае разве бы Гёте им так зачитывался, если бы… А уж о Гейне и говорить нечего. Аналогично и англичане, которые ведь тоже, поскольку Свифт и Стерн были, если не ошибаюсь… Да и о Шекспире нам мало, очень мало что известно. Они, конечно, прилежные эмпирики, реальные политики, но уж никак не психологи. Хотя, безусловно, есть – нет-нет, любезнейшая, уж дайте мне договорить, – я имею в виду английский юмор, которого у еврея никогда, одни только шуточки-прибауточки, остроумие-острословие, совершенно как у женщин, но юмор? Никогда! И я скажу вам почему: потому что они ни во что не верят, потому что они сами ничто и поэтому могут стать всем, потому что при их склонности к понятийному, отсюда юриспруденция, и потому что для них нет ничего, ну абсолютно ничего неприкосновенного и святого, потому что они всё в грязь, потому что они ни богу свечка, ни черту кочерга, поскольку им всякая набожность, любое истинное воодушевление, потому что им шиллеровский поцелуй всему миру{200}, потому что они не умеют ни искать, ни сомневаться по-настоящему, потому что они внерелигиозны, им ни солнечное, ни демоническое, потому что они не имеют ни мужества, ни страха, не знают героики, одну только иронию, потому что они как Гейне, потому что у них нет опоры, только разлагать, это они мастера, и никогда не будет, потому что они даже отчаяться, потому что они нетворческие натуры, потому что им пение, потому что они ни одним делом, ни одной идеей, потому что им простота, потому что им стыд, достоинство, трепет, потому что никогда не удивляются, никаких духовных потрясений, только материальное, потому что им неведома честь, неведома истинно глубокая эротика, потому что милосердие и любовь, юмор, как уже сказано, да-да, юмор и милосердие, пение и честь, и опять-таки вера, тевтонский дуб и порыв Зигфрида, трубный глас и непосредственное бытие, говорю же вам, у них отсутствуют, да-да, отсутствуют, нет-нет, дайте уж мне договорить, отсутствуют, отсутствуют, отсутствуют начисто!»

Тут легконогий Эдди Амзель покидает свое ораторское место, но непреходящий труд Вайнингера, покуда общество за коктейлем среди дубовых стен обсуждает иные темы, как то Олимпиаду и сопутствовавшие ей проявления, остается на пульте раскрытым. Амзель же отходит в сторонку и изучающе разглядывает представленные здесь только в каркасах, но тем не менее оживленно болтающие, обменивающиеся суждениями фигуры. Он лезет в ящик, что у него за спиной, что-то достает, но не без разбора, что-то отбрасывает, вынимает снова и начинает драпировать оживленное светское общество, собравшееся на паркете, в том же духе, в каком наряжены фигуры, что висят на цепях и мясницких крючьях под дубовым потолком. Эдди Амзель обклеивает их газетной макулатурой и остатками обоев, которые он добывает в квартирах, где затевается ремонт. Списанные на берег обтрепанные флажки и вымпелы курортно-прогулочного флота, рулоны туалетной бумаги, пустые консервные банки, велосипедные спицы, абажуры, позументы и новогодние елочные украшения – вот что нынче задает тон в моде. Вооружившись внушительной кастрюлей холодного клейстера, он колдует над всем этим раздобытым, разысканным, по дешевке скупленным барахлом. Правдивости ради следует, однако, заметить, что эти пугала, или, как Амзель их называл, фигуры, при всей их эстетической выдержанности, при всей изощренности деталей и болезненной элегантности внешних линий, производили менее сильное впечатление, чем птичьи пугала, которые ученик сельской школы Эдди Амзель годами строил в родном Шивенхорсте, выставлял на дамбах Вислы и, говорят, даже с выгодой продавал.

Амзель сам первым заметил этот спад художественной силы. Позднее и Вальтер Матерн, когда он покидал свои дубовые покои и отрывался от дешевых книжонок издательства «Реклам»{201}, тоже не раз указывал на эту странность: обескураживающая виртуозность мастерства не могла скрыть нехватки былой творческой ярости, свойственной ранним произведениям Амзеля.

Амзель не соглашался с другом и даже выставил одну из своих драпированных фигур на веранду, что примыкала к дубовому залу и вкушала тень первых буков Йешкентальского леса. Хотя модель и имела некоторый успех – воробьи, верные ребята, не стали вникать в художественные тонкости и по привычке немножко испугались, – однако никто бы не осмелился утверждать, будто целое облако пернатых, впав от вида фигуры в дикую панику, с криком снялось с деревьев и металось над лесом, напоминая о славных временах амзелевского деревенского отрочества. Налицо был явный художественный застой. Текст Вайнингера оставался просто бумагой. Изощренность утомляла. Воробьи больше не подыгрывали. Вороны зевали. Лесные голуби не желали верить. Зяблики и воробьи, вороны и голуби по очереди садились передохнуть на эту художественную фигуру – парадоксальное зрелище, которое Амзель, правда, созерцал с улыбкой; но мы-то, за забором в кустах, слышали, как он вздыхает.


Ни Тулла, ни я не могли ему помочь,

но на помощь пришла сама природа. В октябре Вальтер Матерн подрался с вожатым одного из отрядов юнгфолька, которые проводили в близлежащем лесу так называемую «военную игру». В связи с чем взвод шкетов в форме и с вымпелом, из-за которого и затевалась вся буча, оккупировал сад за виллой Амзеля. Завидев такое, разъяренный Матерн прямо с открытой веранды сиганул в мокрую листву; думаю, что и мне, как и нашему вожатому, крепко бы досталось, попытайся я тогда вступиться за командира нашего взвода Хайни Васмута.

Нам был дан приказ следующей же ночью, укрывшись в лесу, забросать виллу камнями – мы много раз слышали звон разбитого стекла. На этом, видимо, все дело и закончилось бы, если бы Амзель, который во время драки в саду невозмутимо оставался на веранде, удовлетворился чистым созерцанием, но он зарисовал увиденное на дешевой бумаге, а потом создал и небольшие, с коробку для сигар, модели: группа дерущихся фигур, куча-мала, заваруха, форменно-бесформенная, вернее все-таки форменная, потому что в формах, свалка – месиво из штанов, колен, гетр, наплечных ремней, нашивок и рун, коричневые клочки по закоулочкам, вымпел вперед, портупея назад, вожатый орет, бьется отряд, – словом, очень натурально изобразил, как наш взвод в амзелевском саду дрался за честь своего вымпела. Амзелю удалось вернуться к реальности: с тех пор он мастерил не по шаблонам моды, не по комнатно-тепличным светским образцам, а вышел на улицу, любопытный и изголодавшийся.

Казалось, он просто помешался на мундирах, особенно на черных и коричневых, которые все больше и больше определяли облик наших улиц. Старую, еще из времен борьбы, форму штурмовика ему удалось по случаю раздобыть у какого-то старьевщика в Поденном переулке, но этим его запросы, конечно же, далеко не ограничились. С большим трудом ему удалось поместить за своей подписью объявление в «Форпосте»: «Куплю подержанное обмундирование штурмовых отрядов». В специализированных магазинах, где продавалась вся партийная одежка, ее можно было получить только по партийному билету. Поскольку же Эдди Амзелю вступить в партию или одну из ее организаций было никак невозможно, он начал самым подлым образом обхаживать своего друга – который хоть и не распространял больше коммунистические листовки, но приколол-таки к дубовым стенам своих апартаментов фотографию Розы Люксембург, – убеждая его льстивыми, гнусными, потешными, но неизменно ловкими речами сделать то, что он, Амзель, ради обладания вожделенными униформами очень бы хотел сделать, но никакими силами сделать не может.

По дружбе – как-никак они были все-таки кровными братьями, – отчасти потехи ради и из любопытства, но первым делом для того, чтобы обеспечить Амзелю доступ к тем совершенно особого оттенка коричневым мундирам, которых так ждал он сам и так жаждали каркасы будущих пугал, Вальтер Матерн потихоньку, мало-помалу другу уступал: он отложил в сторонку дешевые прогрессивные книжонки и заполнил формуляр-заявление, в графах которого он, впрочем, не умолчал о том, что состоял в «Красном соколе»{202}, а потом и в КП.

Посмеиваясь и тряся головой, не столько вслух, сколько про себя скрипя зубами, он вступил в лангфурский штурмовой отряд, чьей постоянной пивнушкой, равно как и местом собраний, был трактир «Малокузнечный парк» – весьма поместительное заведение в одноименном парке с танцзалом, кегельбаном и добротной немецкой кухней, разместившееся между пивоварней и лангфурским вокзалом.