Собачьи годы — страница 77 из 142

– И как раз, когда я забеременела.

Разумеется, Харри не мог не спросить:

– От кого?

Но ей это было неважно.

– Спорим, что да?

Спорить Харри не хотел, Тулла всегда выигрывала. Проходя мимо душевой, он ткнул большим пальцем на приоткрытую дверь:

– Тогда хоть руки вымой, с мылом.

Тулла подчинилась. Но нет на свете ничего чистого.


Был когда-то город,

в котором, наряду с предместьями Ор, Шидлиц, Олива, Эмаус, Прауст, Санкт-Альбрехт, Шелльмюль и портовым предместьем Новая Гавань, имелось и предместье Лангфур. Лангфур был столь велик и столь мал, чтобы все, что происходит и может произойти в нашем мире, происходило или могло бы произойти и в Лангфуре тоже.

В этом предместье с его палисадниками, учебными плацами и полями орошения, с пологими склонами кладбищ, судоверфями, спортплощадками и рядами казарм, в Лангфуре, где насчитывалось семьдесят две тысячи официально зарегистрированных жителей, где имелось три церкви и одна часовня, две гимназии, один лицей, средняя школа и ремесленно-хозяйственное училище, где всегда недоставало начальных школ, но была своя пивоварня с Акционерным прудом и ледником, в Лангфуре, чей облик определяли шоколадная фабрика «Балтика», данцигский городской аэродром, вокзал и знаменитая Высшая техническая школа, два разновеликих кинотеатра, трамвайное депо, всегда переполненный Дворец спорта и сожженная синагога{297}; в известном предместье Лангфур, где в ведении местных властей находились данцигский городской благотворительный сиротский приют и живописно расположенная в районе Святого колодца клиника для слепых, в Лангфуре, что с 1854 года признан самостоятельной общиной и раскинулся в уютной и удобной для заселения холмистой луговине за Йешкентальским лесом, где установлен памятник Гутенбергу, в Лангфуре, что связан трамвайным сообщением с курортом Брёзен, епископской резиденцией Оливой и городом Данцигом, короче, в Данциг-Лангфуре, прославившемся благодаря макензенским гусарам и последнему кронпринцу, в предместье, по всей ширине рассеченном надвое ручейком Штрисбах, жила девчушка, которую звали Тулла Покрифке, которая была беременна и не знала от кого.

В том же предместье, даже на той же Эльзенской улице, которая, как и улицы Герты и Луизы, соединяла Лаабский проезд с улицей Марии, жил двоюродный брат Туллы; его звали Харри Либенау, он проходил военно-курсантскую практику на батарее ПВО Кайзерхафен и не принадлежал к числу тех, от кого Тулла могла забеременеть. Ибо Харри лишь в мыслях грезил тем, что другие проделывали с Туллой наяву. Это был шестнадцатилетний юноша, которого мучили его вечно стылые ноги и который ото всех держался немного особняком. Книгочей, глотавший исторические романы вперемешку с философскими трудами и ревниво следивший за своими красивыми светло-каштановыми волосами. Любопытный соглядатай, чьи серые, но не холодно-серые глаза фиксировали все и с сожалением рассматривали в зеркале его гладкое, но вовсе не слабое тело, находя его хилым и шершавым. Вечно осмотрительный Харри, не веривший в Бога, а только в Ничто и тем не менее боявшийся вырезать себе гланды. Меланхолик, любивший сладости – миндальные пирожные, рулет с маком, кокосовые хлопья – и добровольцем, хотя почти не умел плавать, записавшийся во флот. Недотепа, пытавшийся посредством длинных виршей в школьных тетрадках изничтожить своего отца, столярных дел мастера Либенау, и обзывавший в тех же стихах свою мать кухаркой. Чувствительный юноша, которого, стоя и лежа, при одной мысли о его кузине бросало в пот и донимали непрестанные, хотя и вполне пристойные, размышления о черной немецкой овчарке. Фетишист, носивший – были причины – в портмоне жемчужно-белый чужой зуб. Фантазер, который врал много, говорил тихо, краснел, если верил во всякую всячину, а длящуюся войну рассматривал как наглядное приложение к школьной программе. Отрок, юноша, гимназист в форме, почитавший Вождя, Ульриха фон Гуттена{298}, генерала Роммеля, историка Генриха фон Трайчке{299}, короткое время Наполеона и сопящего актера Генриха Георге{300}, изредка Савонаролу{301}, потом снова Лютера, а с некоторых пор философа Мартина Хайдеггера. С помощью этих кумиров ему удалось самую взаправдашнюю гору человеческих костей засыпать средневековыми аллегориями. В своем дневнике он упоминает эту гору, которая, взывая к небесам, действительно, не понарошку, возвышалась между Троилом и Кайзерхафеном, как жертвенник, возведенный для того, чтобы чистое преосуществилось в ясном и, осиянное ясностью, породило свет.

Наряду с дневником Харри Либенау вел еще то затухающую, то снова бодрую переписку с подружкой, которая под артистическим псевдонимом Ангустри имела ангажемент в Берлине в Немецком балете и выступала как в столице Рейха, так и в гастрольных турне по оккупированным территориям сперва в кордебалете, а потом солисткой.

Когда курсант Харри Либенау получал увольнительную, он шел в кино и брал с собой свою беременную кузину Туллу Покрифке. Когда Тулла еще не была беременна, Харри безуспешно, хотя и неоднократно, пытался склонить ее к совместному походу в кино. Ну а теперь, когда она сама радостно сообщала в Лангфуре всем и каждому: «Кто-то меня обрюхатил!» – и это при том, что по ней еще ничего не было заметно, теперь, конечно, она стала поуступчивей и сказала Харри:

– Коли ты платишь, почему бы и нет.

В обоих кинотеатрах Лангфура мерцающий экран подарил им немало фильмов. Сеанс начинался «Еженедельным обозрением», потом шел какой-нибудь короткометражный фильм, а уж затем художественный. Харри был в мундире; Тулла сидела в необъятно широком пальто из адмиральского сукна, сшитом специально по случаю беременности. Покуда на дождливом экране происходил сбор винограда и увешанные гроздьями, увенчанные лозами, втиснутые в национальные костюмы крестьянки напряженно улыбались в камеру, Харри полез тискать кузину. Но та с тихим укором его отстранила:

– Брось, Харри. Теперь-то что толку. Раньше надо было суетиться.

Отправляясь в кино, Харри всегда брал с собой запас кисленьких леденцов, которые выдавались у них на батарее всякому, кто прикончит определенное количество водяных крыс. Поэтому леденцы эти назывались на батарее крысиными. Когда погас свет и грянула бравурная заставка к «Еженедельному обозрению», Харри аккуратно освободил трубочку леденцов от бумажной и серебряной обертки, ногтем большого пальца отколупнул первый леденец и протянул трубочку Тулле. Тулла, не отрываясь от «Еженедельного обозрения», взяла леденец двумя пальцами, сунула в рот и, уже начав достаточно внятно его посасывать, прошептала, покуда на экране в полном блеске разворачивался «грязевой период»{302}, приостановивший осеннее наступление:

– У вас там всё, даже леденцы, этой дрянью из-за забора провоняло. На вашем месте я бы мечтала перевестись на другую батарею.

Но у Харри другие мечты, которые в кино счастливо осуществляются: «грязевой период» позади, кончились и рождественские приготовления на Полярном фронте. Подсчитаны все сожженные Т-34. Возвращается после успешного рейда в неприятельские тылы подводная лодка. Поднимаются в воздух истребители, чтобы дать отпор вражеским стервятникам. Но вот новая музыка. Меняется и оператор: мирные осенние пейзажи, послеполуденное солнце пробивается сквозь листву, похрустывает гравий дорожек: штаб-квартира Вождя.

– Нет, ты глянь, глянь! Вон, побежал, остановился, виляет! Между ним и летчиком. Ясное дело, он, кто же еще! Наш пес. Ну, я имею в виду, пес нашего Харраса, как пить дать! Принц, он самый, Принц, которого наш Харрас…

Добрую минуту, пока Вождь и Канцлер Рейха в низко надвинутой фуражке, угнездив руки на причинном месте, беседует с офицером ВВС – может, это Рудель{303} был? – и прогуливается под деревьями ставки, вблизи его сапог, не покидая кадра, вертится овчарка, явно черная, трется о сапоги, дает потрепать себя по загривку – ибо один раз Вождь соизволяет убрать руки оттуда, где они находятся, чтобы сразу же после того, как «Еженедельное обозрение» запечатлеет трогательную близость хозяина и собаки, водворить их на прежнее место.

Прежде чем отправиться в Троил последним трамваем – ему приходилось на главном вокзале пересаживаться в сторону Соломенной слободы, – Харри проводил Туллу домой. Оба говорили поочередно и не слушая друг друга – она о фильме, он о «Еженедельном обозрении». В Туллином фильме крестьянская девушка, отправившись в лес по грибы, претерпевала надругательство и поэтому – чего Тулла никак не могла уразуметь – шла топиться; Харри же пытался увиденное в «Еженедельном обозрении» облечь в свойственные языку Штёртебекера философские категории, дабы закрепить и одновременно утвердить для себя его значимость:

– Бытие собаки, то есть то, что она есть, означает для меня брошенность сущей собаки в ее данность; а именно в том смысле, что пребывание собаки в мире и есть данность собаки; неважно, где проистекает эта данность – на столярном ли дворе, в ставке ли Вождя либо по ту сторону всякого вульгарного времени: ибо будущее бытие собаки наступит не позже, чем ее бывшая данность, а она, в свою очередь, прекратится не раньше, чем укорененность собаки в ее собачьем сейчас.

Невзирая на все это, Тулла у дверей квартиры Покрифке ему сообщила:

– Через неделю я буду уже на втором месяце, а к Рождеству уже точно будет заметно.

Харри еще успел на четверть часика заглянуть домой к родителям. Ему надо было прихватить смену чистого белья и чего-нибудь съестного. У его отца, столярных дел мастера, отекали ноги, потому что ему теперь целыми днями приходилось бегать с одной стройки на другую. Поэтому вечерами на кухне он отмачивал их в воде. Его большие натруженные ступни двигались в тазу вяло и грустно. По вздохам столярных дел мастера нельзя было понять, вызваны эти вздохи блаженством ножной ванны или воспоминаниями о тяготах дня. Мать Харри держала наготове полотенце. Она стояла на коленях, очки для чтения сняты. Харри сдернул со стола торчащий кверху ножками стул и, усаживаясь между отцом и матерью, спросил: