Собачьи годы — страница 78 из 142

– Рассказать вам одну замечательную историю?

Поскольку отец как раз вынул из таза ногу, которую мать тут же очень умело подхватила в полотенце, Харри начал:

– Жил-был когда-то пес, его звали Перкун. Этот пес зачал суку Сенту. А Сента ощенилась Харрасом. А племенной кобель Харрас зачал Принца. И знаете, где я этого нашего Принца только что видел? В «Еженедельном обозрении», в штаб-квартире Вождя. Между Вождем и Руделем. Среди бела дня, на прогулке. А ведь и наш Харрас мог бы так же. Так что ты, пап, обязательно сходи посмотри. Сам-то фильм можно и не глядеть, если тебе неинтересно. Я точно еще раз пойду, а то, может, и два.

Столярных дел мастер, держа на весу уже сухую ногу, от которой, однако, все еще шел пар, рассеянно кивнул. И сказал, что он, конечно, очень рад и, если время найдется, обязательно «Еженедельное обозрение» посмотрит. Но он, видно, был слишком измотан, чтобы радоваться громко, хотя и старался, так что и после, когда обе ноги были вытерты досуха, все еще выражал свою радость вслух:

– Так-так, значит, Принц от нашего Харраса. И Вождь, говоришь, потрепал его по загривку прямо в «Еженедельном обозрении»? И Рудель был там же? Ну дела…


Было когда-то «Еженедельное обозрение»,

в нем показывали «грязевой период» в полном его блеске, рождественские приготовления на Полярном фронте, итоги танкового сражения, смеющихся рабочих на оборонном предприятии, диких гусей в Норвегии, детишек из юнгфолька за сбором утильсырья, часовых на Атлантическом валу и визит в штаб-квартиру Вождя. Все это и много чего еще можно было посмотреть не только в двух кинотеатрах предместья Лангфур, но и в Салониках. Ибо оттуда пришло письмо, которое написала Йенни Брунис, под артистическим псевдонимом Ангустри выступавшая перед немецкими и итальянскими солдатами, и которое она послала Харри Либенау.

«Представь себе, – писала Йенни, – до чего тесен мир: вчера вечером, был как раз тот редкий случай, когда у нас нет представления, я пошла с господином Зайцингером в кино. И кого я там вижу в "Еженедельном обозрении"? Я уверена, что не могла ошибиться. И господин Зайцингер тоже считает, что черная овчарка, которую не меньше минуты показывают в штаб-квартире, это не кто иной, как Принц, Принц от вашего Харраса!

И это при том, что господин Зайцингер вашего Харраса, кроме как на фотографиях, которые я ему показывала, никогда не видел. Но у него очень большая сила воображения, и не только в искусстве. Кроме того, он всегда и обо всем хочет быть осведомлен до мелочей. Наверно, именно поэтому он через здешний отдел пропаганды отправил в Берлин заказ. Он хочет получить копию этого выпуска "Еженедельного обозрения" как наглядный материал для работы. И, наверно, ему ее пришлют, потому что у господина Зайцингера всюду есть связи и он практически никогда и ни в чем не знает отказа. Представляешь, когда-нибудь потом, после войны, мы сможем смотреть это "Еженедельное обозрение" вместе и сколько захотим. А если у нас будут дети, мы и им сможем на экране показать и объяснить, как все раньше было.

Тут тоска. Греции я совсем не вижу, одни дожди все время. Милого Фельзнер-Имбса нам пришлось оставить в Берлине. Занятия ведь продолжаются, даже когда у части из нас турне.

Но вообрази – хотя ты наверняка уже и сам знаешь, – Тулла ждет ребенка. И прямо в открытке, без конверта, мне об этом написала. Я очень за нее рада, хотя иногда думаю, что ей нелегко придется – без мужа, который бы о ней позаботился, и, по сути, без профессии…»

Йенни не могла закончить письмо, не упомянув о том, как утомляет ее здешний непривычный климат и как сильно она, даже из далеких Салоник, любит своего Харри. В постскриптуме она просила его как можно внимательней и чаще заботиться о своей двоюродной сестре. «Знаешь, в этом положении ей особенно нужна опора, тем более что в семье у нее обстановка не совсем благополучная. Я пошлю ей отсюда греческого меду. Кроме того, я распустила два почти новых свитера, которые недавно сумела раздобыть в Амстердаме. Светло-голубой и нежно-розовый. Из них я смогу связать не меньше четырех ползунков и еще две кофточки. У нас ведь столько лишнего времени между репетициями и даже на представлениях…»

Был когда-то младенец,

которому, несмотря на уже связанные для него ползунки, не суждено было родиться на свет. Не то чтобы Тулла ребенка не хотела, наоборот. Хотя внешне по ней по-прежнему ничего не было заметно, но она уже с прямо-таки трогательным усердием выказывала кротость и умиротворение материнства. Не было и отца, который, воротя морду, бубнил бы: «Не хочу я никакого ребенка!» – ибо все кандидаты в отцы, каковые имелись на примете, с утра до поздней ночи были заняты только собой. Взять хотя бы фельдфебеля с батареи Кайзерхафен или Штёртебекера, курсанта с той же батареи: фельдфебель стрелял из карабина ворон и скрежетал зубами, когда попадал не в молоко, а в черное; а Штёртебекер беззвучно чертил на песке то, что нашептывал ему его язык: неисповедимость, онтологическую разницу, а также набросок мирового чертежа во всех возможных его вариантах. Откуда, при столь важных экзистенциальных занятиях, было им обоим найти время, чтобы подумать о ребенке, который уже сообщал Тулле Покрифке материнское умиротворение, но в остальном никак пока не округлялся под ее пальто, специально скроенном в расчете на эту округлость.

И только Харри, единственно он, получатель и писатель писем, то и дело беспокоился: «Как ты себя чувствуешь? Тебе по-прежнему делается нехорошо перед завтраком? А доктор Холлац что говорит? Не поднимай тяжести – надорвешься. Тебе правда пора перестать курить. Раздобыть тебе солодового пива? У Мацератов можно отоварить продовольственные карточки маринованными огурцами. И не беспокойся ни о чем. Я позабочусь о ребенке, когда вернусь».

А иногда, словно силясь заменить будущей матери сразу обоих подразумеваемых, но упорно отсутствующих отцов ее чада, он мрачно вперивался глазами в некую воображаемую точку и, скрежеща на манер фельдфебеля своими неумелыми зубами, вычерчивая тощей палкой на песке штёртебекеровские символы, рассуждал штёртебекеровским философским языком, который, с легкими отклонениями, мог бы быть и языком фельдфебеля, рассуждал примерно так:

– Слушай внимательно, Тулла, я тебе объясню. А именно, бытие ребенка в его будничной повседневности может быть определено как брошенный набросок в-мире-детства-бытия, при котором миробытие ребенка сочетается с для-ребенка-бытием других, образуя предпосылки наисущностного ребенкобытия. Понятно? Нет? Еще раз…

Но не один только врожденный зуд подражательства вдохновлял Харри на эти замысловатые речи; при малейшей возможности он в своем ладном авиационно-курсантском мундире становился посреди кухни-столовой на квартире у Покрифке и произносил перед Туллиным отцом, распоследним кошнадерцем, выходцем из какой-то глухомани между Тухелем и Коницем, напыщенные монологи. Не признавая себя отцом, он все брал на себя, даже предлагал – «Я знаю, что делаю» – себя на роль будущего супруга своей беременной кузины, но втайне радовался, что Август Покрифке не ловит его на слове, а вместо этого находит повод излить свою тоску-печаль: ибо Августа Покрифке взяли в армию. Под Оксхёфтом – он был годен только для местной воинской службы – ему надлежало охранять казарменные сооружения, и оное занятие давало ему теперь повод по выходным, во время своих неизменно затягивавшихся отпусков, в присутствии всех домочадцев – столярных дел мастер и его жена тоже должны были внимать – рассказывать бесконечные истории о партизанах; потому как зимой сорок третьего поляки начали расширять поле своей подрывной деятельности: если прежде партизаны пошаливали только в Тухельской пустоши, то теперь уже сообщалось и о партизанских акциях в Кошнадерии, да и в лесистых окрестностях Данцигской бухты вплоть до подножья полуострова Хела партизаны совершали набеги и диверсии, угрожая жизни Августа Покрифке.

Но Тулла, прижимая плоские ладошки к своему все еще плоскому лону, никогда не могла сосредоточиться мыслью на подлых подзаборных снайперах, что бьют в спину и из-за угла. Зачастую в самый разгар ночного обстрела где-нибудь к западу от Хомячьего лога она вскакивала и покидала кухню столь осязаемо и бесповоротно, что Август Покрифке так и не успевал доставить куда надо своих двух пленных или спасти от разграбления охраняемый им грузовик.

Когда Тулла покидала таким образом кухню, она уходила к себе в сарай. Что еще оставалось делать ее кузену, как не следовать за ней, будто в далекие детские годы, когда он еще таскал на спине ранец? Там, между штабелями длинного бруса, у Туллы по-прежнему имелось свое логово. И по-прежнему доски в сарай загружались так, чтобы не нарушить это убежище, где для Туллы и Харри едва-едва хватало места.

Вот они сидят – будущая шестнадцатилетняя мать и военный курсант-доброволец, ждущий призыва, – в своем детском укрытии. Харри должен класть Тулле руку на живот и говорить:

– Я уже его чувствую. Причем очень ясно. Вот, сейчас опять.

Тулла мастерит из стружек крохотные парики, плетет кукол из мягкой липовой стружки и, как всегда, распространяет вокруг себя свой костно-клеевой дурман. Разумеется, и ребеночек сразу же после рождения будет источать этот же, материнский, ничем не истребимый запах; но лишь месяцы спустя, когда у него будет уже достаточно молочных зубиков, или еще позже, в песочнице, окончательно выяснится, имеет ли дитя привычку то и дело многозначительно скрежетать зубами или предпочитает рисовать на песке человечков и наброски мировых чертежей.

Но мы вынуждены сказать «нет» костно-клеевому дурману, Скрыпуну-фельдфебелю, чертежнику по песку Штёртебекеру! Дитя не захотело; и, воспользовавшись прогулкой – Тулла послушалась Харри, который, нацепив отцовскую мину, изрек, что будущей матери полезно как можно больше бывать на свежем воздухе, то есть под открытым небом, – дитя ясно дало понять, что оно вовсе не склонно на манер матери благоухать костным столярным клеем, а также перенимать и развивать отцовские привычки скрежетать зубами или переустраивать мир в чертеже.