Однако Йенни все равно полнела как на дрожжах, обещая в будущем стать такой же толстой, как Эдди Амзель, любимый ученик старшего преподавателя Бруниса. Амзель вместе со своим другом часто приходил к старшему преподавателю посмотреть его коллекцию камней и, случалось, слышал, как Йенни бренчит на пианино свои гаммы. У Эдди Амзеля было полно веснушек, он весил сто один с половиной килограмм, говорил подчас очень странные вещи, быстро и очень похоже рисовал, а еще своим удивительным серебряным голосом он пел – иногда даже в церкви.
Как-то раз зимой, ближе к вечеру, когда все было завалено снегом, на который без устали падал новый снег, за Гороховой горой, неподалеку от страшного памятника Гутенбергу, соседские дети играючи превратили Йенни в снеговика.
По случайному совпадению в тот же час по другую сторону Гороховой горы толстяка и увальня Амзеля тоже превратили в снеговика и тоже играючи, но, правда, совсем не дети.
Но тут внезапно и со всех сторон грянула оттепель. Оба снеговика растаяли и явили миру: тот, что возле памятника Гутенбергу, – пританцовывающую спичечку; а тот, что под другим склоном Гороховой горы, – изящного, стройного юношу, который искал и нашел в сугробе свои зубы. После чего забросил их в кусты.
Пританцовывающая спичечка отправилась домой, выдала там себя за Йенни Брунис, слегка заболела, но скоро поправилась и вполне успешно начала восхождение по трудной стезе балетной танцовщицы.
А вот стройный юноша упаковал чемодан Эдди Амзеля и под именем некоего господина Зайцингера уехал поездом из Данцига через Шнайдемюль в Берлин. Там он вставил себе полный рот новых зубов и попытался излечиться от сильнейшей простуды, которую подхватил, обретаясь в снеговике; однако от хронической хрипоты он так и не избавился.
Пританцовывающей же спичечке надо было по-прежнему исправно ходить в школу и прилежно трудиться на балетных занятиях. Когда детский балет городского театра участвовал в рождественской постановке «Снежной королевы», Йенни получила партию Снежной королевы и удостоилась похвал критиков.
Началась война. Но ничего не изменилось, по крайней мере в балетной публике: в Красном зале Сопотского курортного дворца Йенни как-то раз танцевала перед высшим офицерством, партийными руководителями, видными художниками и учеными. А тот самый страдающий хронической хрипотой господин Зайцингер, что некогда выскользнул из амзелевского снеговика, тем временем стал в Берлине балетмейстером, сидел поэтому в Красном зале среди избранных приглашенных гостей и под несмолкающие заключительные аплодисменты приговаривал про себя:
– Удивительное обаяние. А руки просто божественные. И эта линия в адажио. Немного холодноватая, но какая законченная классика. Чистая, хотя и еще слишком осознанная техника. Подъем, правда, низковат. Но безусловное дарование. С этой девочкой работать бы и работать, надо бы всю душу из нее вытрясти.
Но только когда старшего преподавателя Освальда Бруниса из-за весьма некрасивой истории – он лакомился витаминными таблетками, которые предназначались его ученикам, – сперва допросила криминальная, а потом арестовала тайная государственная полиция и после недолгого разбирательства отправила в концентрационный лагерь Штуттхоф, – только после этого балетмейстер Зайцингер нашел возможным и своевременным залучить Йенни в Берлин.
Ей трудно было расстаться с предместьем Лангфур. Она носила траурный черный цвет и была влюблена в гимназиста, которого звали Харри Либенау. Она писала ему письма – много и часто. Своим ровным и чистым почерком она повествовала о таинственной мадам Нероде, что возглавляла их балетный театр, пианисте Фельзнер-Имбсе, переехавшем вместе с ней в Берлин, о маленьком Фенхеле, ее партнере по па-де-де, и о балетмейстере Зайцингере, который хронически хриплым голосом и в слегка жутковатой манере вел у них занятия и репетиции.
Йенни писала о своих успехах и маленьких неудачах. В целом она, безусловно, совершенствовалась, и только один элемент у нее хромал и не хотел выправляться. Ибо как ни хвалили ее антраша, подъем у нее оставался низким и невыразительным, огорчая и балетмейстера, и саму танцовщицу, потому что всякая настоящая балерина еще со времен Людовика Четырнадцатого должна иметь высокий и красивый подъем.
Они разучили множество балетов, включая старые немецкие контрдансы и классические номера из репертуара Петипа, и выступали с ними перед солдатами, которые оккупировали тем временем пол-Европы. Куда только не заносили Йенни эти длительные гастрольные турне! И отовсюду она писала своему любимому другу Харри, который от случая к случаю ей отвечал. А между репетициями и во время спектаклей Йенни не сидела сложа руки, как дурочка, и не листала иллюстрированные журналы, а вязала детские вещи для своей школьной подруги, которая ожидала ребенка.
Когда летом сорок четвертого балетная труппа возвратилась из Франции, где из-за внезапного вторжения неприятеля были потеряны многие декорации и часть костюмов, господин Зайцингер начал разучивать с артистами трехактный балет, над которым он трудился чуть ли не с детства. Теперь же, после катастрофы во Франции, предстояло безотлагательно и срочно воплотить в явь и поставить на ноги эту его детскую мечту, чтобы не сказать сон, ибо уже в августе должна была состояться премьера балета под названием «Пугала» или «Восстание пугал»{311}, а может, «Дочь садовника и пугала».
Поскольку подходящего композитора так и не нашлось, он попросил Фельзнер-Имбса аранжировать ему некую смесь из Генделя и Скарлатти. Пострадавшая во Франции часть костюмов и реквизита легко вписалась в новый балет. С той же легкостью в него в качестве статистов-акробатов вошли остатки цирковой группы лилипутов, которая принадлежала к пропагандистской команде Зайцингера и понесла потери в начале неприятельского вторжения. По замыслу это должен был быть сюжетный балет с масками, щебечущими машинами и самодвижущимися автоматами на большой и волшебной сцене.
Йенни писала Харри: «В первом действии дивный и пестрый сад старого и злого садовника разоряют танцующие птицы. Дочь садовника – это я – отчасти заодно с птицами и дразнит злого старика. Тот, донимаемый птицами, танцует смешное и яростное соло, а затем прикрепляет к изгороди сада объявление, на котором написано: "Требуется пугало!" И тотчас же, большим прыжком через изгородь, объявляется молодой человек в живописных лохмотьях и предлагает свои услуги в качестве пугала. После некоторых танцевальных раздумий – па баттю{312}, антраша и бризе{313} вперед-назад – старый злой садовник соглашается и уходит в левую кулису, молодой же человек бодро распугивает – па шассе{314} и глиссады{315} во все стороны – всех птиц, а напоследок прогоняет – тур в воздухе – и самую наглую из них: черного дрозда. Разумеется, юная и хорошенькая дочка садовника – то есть я – тут же влюбляется в молодое, сильное и прыгучее птичье пугало: па-де-де среди ревеневых лопухов старого злого садовника, плавное адажио, красивые проводки, аттитюд эн променад. Притворный испуг, нерешительность, затем соблазнение и похищение садовниковой дочки через садовую ограду, опять-таки большим жете. Мы оба – кстати, молодого человека танцует малыш Фенхель – удаляемся вправо.
Во втором действии, как ты сейчас увидишь, раскрывается истинная натура молодого человека. Оказывается, он начальник всех птичьих пугал и правит в подземном царстве, где без устали и передышки крутятся-вертятся всевозможные птичьи пугала самых разных устройств и видов. Там у них скачущая процессия, тут они собрались на свое пугальное богослужение и приносят на заклание старую шляпу. Здесь же наши лилипуты, и первым среди них старый Бебра, образуют то длинное, то короткое, но постоянно связанное воедино лилипутское пугало. А вот пугала на глазах сменяют исторические эпохи: косматые германцы, надутые ландскнехты, кайзеровские вестовые, траченные молью нищенствующие монахи, механические рыцари без голов, разъевшиеся монахини, одержимые блудным зудом, цитенское воинство из кустов и развеянные гусары Лютцова… Тут огромными насекомыми бродят многочленистые вешалки. Платяные шкафы изрыгают целые правящие династии вместе с их придворными карликами и шутами. И вдруг все превращаются в ветряные мельницы: монахи и монахини, рыцари, вестовые и ландскнехты-наемники, прусские гренадеры и натцмерские уланы, Меровинги и Каролинги{316}, а между ними и наши шустрые лилипуты. Во множестве мелькают крылья мельниц, гонят воздух, но ничего не мелят. Тем не менее помольный закром наполняется – тряпичной требухой, облачками кружев, окрошкой знамен. Пирамиды шляп и месиво штанов образуют гигантский торт, которым со смаком и шумом лакомятся все птицы. И тут – треск, гвалт, завывания. Свист на ключах. Чей-то задушенный визг. Десять монахов дружно рыгают. Десять монахинь дружно пердят. Козы и лилипуты блеют. Дребезг и шкрябанье, чавканье и ржание. Шелк гудит. Бархат шуршит. Кто-то на одной ноге. Двое в одной юбке. В штанах, как в кандалах. Под парусом и в шляпе. Вываливаются из карманов. Размножаются в картофельных мешках. Арии, закутавшись в шторы. Желтый свет сочится сквозь швы. Головы без туловищ. Светящаяся голова-попрыгушка. Передвижные крестины младенца. Есть и боги: Потримпс, Пеколс, Перкунас – а между ними черный пес. И вот в самый центр этой самодвижущейся, гимнастической, сложно выдрессированной кутерьмы – неклассические вибрато сменяются богато варьируемыми па-де-бурре – начальник всех птичьих пугал, то есть малыш Фенхель, доставляет похищенную дочку садовника. А я, то есть дочка садовника, до смерти, то есть все время на испуганных пуантах, боюсь всех этих чудищ. При всей любви к молодому человеку и пугалоначальнику – только на сцене, разумеется, – я все равно ужасно их боюсь и танцую, после того как эти гадкие пугала укутывают меня в изъеденный молью подвенечный наряд и увенчивают дребезжащей короной из ореховых скорлупок, танцую под тягучую придворную музыку – лилипуты несут за мной шлейф – робкое, но королевское соло, во время которого мне удается всех пугал друг за дружкой, группами и поодин