преисподней!» – однако из искрящейся огоньками альтенской долины слышны только не переплавленные на пушки церковные колокола, возвещающие вторую послевоенную рождественскую ночь.
Улица под названием Ленневег ползет от одного частного домика к другому. Перед каждым домиком на рождественской елке уже зажжены огоньки. Перед каждым шепеляво улыбается ангел. Каждая дверь готова отвориться. На пороге капитан Хуфнагель собственной персоной и в шлепанцах.
Пахнет здесь, однако, не сахарной свеклой, а с порога и одуряюще – свежими пряниками. Шлепанцы у Хуфнагеля, кстати, новенькие. Семейство уже обменялось подарками. Хозяину и псу предлагается тщательно обтереть все шесть конечностей о половичок. Нетрудно заметить, что госпожа Доротея Хуфнагель осчастливлена по случаю Рождества кипятильником. Тринадцатилетний Ганс Ульрих уже впился в лукнерского «Морского дьявола», а весьма приглядная дочка Элька пробует на красивой подарочной бумаге, которую ей по совету мамаши Хуфнагель давно бы надо было разгладить и припрятать для следующего Рождества, перо новенькой авторучки – настоящий «пеликан»! Большими округлыми буквами она выводит: ЭЛЬКА, ЭЛЬКА, ЭЛЬКА.
Матерн, величественно поворачиваясь всем торсом, осматривается вокруг. Обстановка как и следовало ожидать. Вот, значит, где мы оказались. Только без церемоний. Не будем слишком тянуть. Всякий незваный гость в тягость, особенно он, пришедший в рождественский вечер, дабы судить.
– Ну что, капитан Хуфнагель? Сами вспомнили или пособить? Больно вид у вас растерянный. Что ж, с удовольствием вам помогу: двадцать второй зенитный полк, батарея Кайзерхафен. Дивные места: штабеля леса, водяные крысы, курсанты и ополченцы, стрельбы по воронам, гора костей напротив, смердела вовсю, куда бы ни дул ветер, и я, придумавший и запустивший в дело леденцовый стимул, я, ваша правая рука: Матерн, фельдфебель Матерн докладывает. Потом, правда, я на вашей образцовой батарее покричал, чего не следует, про Рейх, Народ, Вождя и горы костей. Вам, к сожалению, это мое стихотворение не слишком понравилось. Но вы тем не менее его слово в слово записали своей авторучкой. Тоже, кстати, был «пеликан», как и у барышни вашей. А затем оформили донесение – и пошло-поехало: трибунал, разжалование в рядовые, штрафной батальон, саперы, команда смертников. И все потому, что вы своим «пеликаном» соизволили…
С этими словами Матерн выхватывает – но не злосчастную офицерскую, а ни в чем не повинную послевоенную авторучку «пеликан» из теплых девичьих пальчиков и ломает ее пополам, тут же залив себе обе пятерни чернилами: вот черт!
Капитан Хуфнагель в тот же миг понимает всю серьезность положения. Госпожа Доротея не понимает ничегошеньки, но тем не менее делает единственно правильное: полагая, что в рождественский вечер к ним вломился некий бывший военнопленный с востока, оставшийся теперь без хозяина, она протягивает незваному гостю отважно-трясущимися руками новехонький, поблескивающий никелем кипятильник, дабы вторгшийся в их дом вандал мог утолить свою страсть к разрушениям на еще одном предмете хозяйственной утвари. Но Матерн, столь примитивно истолкованный из-за своих растопыренных чернильных пальцев, вовсе не намерен довольствоваться чем ни попадя – на худой конец его устроит рождественская елка или стулья, а лучше вообще весь гарнитур целиком: всякому уюту рано или поздно приходит конец!
К счастью, капитан Хуфнагель, который успел устроиться в канадскую военную комендатуру в административный отдел и потому в состоянии обеспечить себе и своей семье настоящую, как в благодатные мирные времена, рождественскую ночь – он даже ореховое масло раздобыл! – имеет на этот счет иное, более цивилизованное мнение:
– С одной стороны – и с другой стороны. В конце концов, на всякое дело можно посмотреть с двух сторон. Но сперва присядьте лучше, дорогой Матерн. Ну, если вам непременно хочется стоять, ради бога. Итак, с одной стороны, вы, конечно, совершенно и так далее; но, с другой стороны, как бы ни велика была постигшая вас несправедливость, я в ту пору был единственным, кто спас вас от наихудшего. Вы, быть может, не знаете, что в случаях вроде вашего полагалась смертная казнь, и если бы мои показания не побудили военный трибунал вырвать это дело из лап чрезвычайного суда, то… Хорошо, можете мне не верить, я понимаю, вы столько выстрадали. Я и не требую понимания. И тем не менее – заявляю это сегодня, в канун Рождества, со всей ответственностью – без меня вы бы сегодня здесь не стояли и не изображали бы этакого неистового Бекмана{352}. Кстати, отличная вещица. Мы ее всей семьей, да, временный театрик на частной квартире. Материал, конечно, сильный, пробирает до костей. Постойте, вы ведь, по-моему, актер, верно? Послушайте, эта роль прямо для вас! Этот Борхерт бьет, что называется, не в бровь, а в глаз. Разве со всеми нами, и со мной тоже, не так же было? Разве мы не стояли на улице перед дверью, став чужаками для наших родных и близких и для самих себя? Я вот четыре месяца назад вернулся. Французский плен. Хлебнул, будьте уверены. Лагерь Бад-Кройцнах, если вам это о чем-нибудь говорит. Но все равно лучше, чем… А нам именно это и светило, если бы мы своевременно из района Вислы… Как бы там ни было, а вернулся я с пустыми руками, остался буквально ни с чем. Фирма моя накрылась, дом заняли канадцы, жена с детьми в Эспае, в Эббских горах, в эвакуации, угля нет, бесконечные склоки с властями, словом – типичная ситуация Бекмана, точь-в-точь как в книжке: на улице перед дверью! Поэтому, любезный мой Матерн, – да садитесь же вы, наконец, – я вдвойне, даже втройне способен понять, каково у вас на душе. В конце концов, я же помню вас по двадцать второму зенитному полку как серьезного человека, который во всем старался до самой сути, да. И полагаю и надеюсь, что в этом вы не изменились. Так что будем христианами и отметим этот вечер, как того требуют вера и обычаи. Дорогой мой господин Матерн, от всего сердца и от имени всей моей семьи желаю вам счастливого Рождества!
В таком духе и проходит вечер: Матерн на кухне точильным бруском оттирает пальцы от чернил, а потом, причесавшись, садится за семейный стол, благосклонно разрешает Гансу Ульриху погладить Плутона, голыми руками, поскольку щипцы в хозяйстве Хуфнагелей отсутствуют, колет для всего семейства грецкие орехи, получает в подарок от госпожи Доротеи пару только один раз простиранных носков, обещает весьма приглядной дочке Эльке новую авторучку «пеликан», до полного одурения потчует хозяев рассказами о своих средневековых предках, народных героях и головорезах, ночует вместе с псом в холодной мансарде, в первый день Рождества вкушает семейный обед – жаркое в кисло-сладком соусе с толченым картофелем, за две пачки «Кэмела» на второй день Рождества раздобывает на черном рынке почти новую авторучку «Монблан», вечером, дорассказав гостеприимному семейству все прочие предания из устья Вислы и о народных героях Симоне и Грегоре Матерне, намеревается в поздний час, когда все усталые головы уже прильнули к подушкам, на цыпочках прокрасться под дверь элькиной спаленки, дабы вручить ей авторучку «Монблан»; но половицы под бесшумными носками все равно предательски скрипят, и в ответ на их скрип через замочную скважину до него доносится писклявое «Войдите!» Отнюдь не всякая каморка заперта на засов и на замок. Тихой сапой он вступает в девичьи покои под предлогом все той же авторучки. Но ему тут рады, он желанный гость и уже вскоре получает возможность отомстить папаше, отыгравшись на дочке. Месть оказывается кровной, кровь течет неопровержимо:
– Ты первый, кто… Как только ты вошел в тот вечер, и даже шляпу не захотел снимать. Ты теперь не будешь думать обо мне плохо? Вообще-то я совсем не такая, вот и подружка моя все время говорит. Ты теперь так же счастлив, как и я, и тоже желаешь только одного, чтобы?.. Скорей бы только мне школу закончить, а после я хочу путешествовать, путешествовать без конца! А это что у тебя? Неужели шрамы – и тут, и вот тут? Проклятая война! Каждому от нее досталось. Ты теперь у нас останешься? Тут иногда очень даже красиво бывает, когда дождя нет: лес, звери, горы, Ленне, Высокий Зондерн, так много дамб, город Люденшайд сверху неплохо смотрится, и куда ни глянь, всюду леса и горы, озера и реки, олени и косули, дамбы и озера, леса и горы, оставайся!
Но Матерн предпочитает тихой сапой удалиться вместе с псом восвояси. И даже почти новую ручку «Монблан» с собой в Кёльн-на-Рейне прихватить; в конце концов, не для того же он в Зауэрланд направлялся, чтобы подарки раздаривать, а для того, чтобы судить папашу, осуществив акт возмездия с его дочкой. Один Господь Бог, на сей раз из застекленной иконки в рамочке над книжной полкой, видел, как этот акт происходил.
Вот так и набирает свой неотвратимый ход справедливость. Туалет кёльнского главного вокзала, воистину католическое отхожее место, открывает новое имя – унтер-офицер Леблих, место жительства – Билефельд, славный своим бельем из египетского хлопка и детским хором. А потому – долгий разбег по железной дороге с обратным билетом в кармане, потом на третий этаж, вторая дверь направо, и с порога, даже не постучав, прямо в чужую жизнь; но Эрвин Леблих после несчастного случая на производстве, происшедшего не по его вине, лежит в кровати с загипсованной ногой на растяжке и загипсованной рукой, однако за словом в карман не лезет:
– Ради бога, делай со мной что хочешь, пусть твоя псина подавится моим гипсом. Согласен, я тебя муштровал и гонял по плацу в противогазе; но двумя годами раньше меня точно так же муштровал и гонял в противогазе другой; а его, в свою очередь, гонял в противогазе – да еще с песней – кто-то третий. Вот я и спрашиваю: чего тебе, собственно, надо?
Матерн, опрошенный таким образом на предмет своих желаний, осматривается вокруг в поисках жены Леблиха – но Вероника Леблих погибла еще в марте сорок четвертого в бомбоубежище. Тогда Матерн требует предоставить ему дочку Леблиха – однако шестилетняя малютка только-только начала ходить в школу и потому переселилась к бабушке в Лемго. Но поскольку Матерн во что бы то ни стало решил увековечить свое отмщение, он убивает хозяйского кенаря – невинную птаху, которая сумела счастливо пережить и ковровые бомбежки, и бреющие налеты штурмовиков.