Поскольку Эрвин Леблих просит принести ему стакан воды, Матерн покидает комнату болящего, заграбастывает левой рукой стакан, наполняет его водой из-под крана, а правой рукой на обратном пути мимоходом наносит короткий визит в птичью клетку: только капающий водопроводный кран да еще Господь Бог наблюдают за делом рук его.
Тот же очевидец наблюдает за Матерном и в Гёттингене. Там наш герой, причем без помощи пса, приканчивает кур одинокого почтальона Весселинга – числом пять штук, – потому что Пауль Весселинг еще в бытность свою полевым жандармом задержал его, Матерна, за участие в уличной драке во французском городе Гавре. В итоге Матерн получил трое суток строгого ареста, а из-за этого ареста не смог поступить на офицерские курсы и стать лейтенантом, хотя и заслужил такое право, доблестно проявив себя во время французской кампании.
Придушенных кур он пару дней спустя продал неощипанными на площади между кёльнским собором и кёльнским главным вокзалом за двести восемьдесят довоенных марок. Его дорожная казна срочно требовала пополнения, поскольку проезд по маршруту Кёльн – Штаде под Гамбургом и обратно первым классом да еще с собакой обходится в кругленькую сумму.
Там, за эльбской дамбой, живет некто Вильгельм Димке с невзрачной женой и глухим отцом. Димке, будучи судебным асессором, в качестве заседателя участвовал в работе чрезвычайного суда района Данциг-Новосад, разбиравшего дело о подрыве боевого духа и оскорблении Вождя, – Матерну грозила смертная казнь, если бы военный трибунал округа по ходатайству бывшего командира обвиняемого не принял это дело к своему производству, – так вот, заседатель Димке успел вывезти из Старгарда, последнего места его доблестной судебной карьеры, большую коллекцию почтовых марок немалой, очевидно, стоимости: семейство как раз ее каталогизирует. Изучение типичной среды? У Матерна на это нет времени. А поскольку Димке припоминает множество рассмотренных дел, но дело Матерна никак вспомнить не может, Матерн, дабы расшевелить его память, швыряет в гудящую пламенем чугунную печь альбом за альбомом, напоследок – с пестрыми заветными марками «колоний»: печь ликует, ее тепло расползается по переполненной кланом беженцев комнатенке, под конец она радостно и безвозвратно принимает в свою пасть весь запас клеящей бумаги и пинцетов; но Вильгельм Димке все еще никак не вспомнит. Его невзрачная жена плачет. Его глухой отец отчетливо произносит слово «вандализм». На шкафу сложены на зиму сморщенные яблоки. Ему никто не предлагает. Матерн, пришедший судить, в сопровождении почти безучастного пса, не прощаясь, покидает семейство Димке, чувствуя себя глубоко обиженным.
О, эти вечные кафельные стены мужского туалета на главном вокзале города Кёльна! Они помнят все. Они ни одного имени не упустят: ибо точно так же, как прежде в девятом и двенадцатом отсеке красовались имена полевого жандарма и судебного заседателя, теперь во втором отсеке слева аккуратным наколом по эмали отчетливо запечатлены имя и адрес бывшего чрезвычайного судьи Альфреда Люксениха: Аахен, Каролингская улица, 112.
Там Матерн попадает в музыкальные круги. Участковый судья Люксених убежден, что музыка, эта великая утешительница, помогает нам пережить тяжкие и смутные времена. Поэтому он советует Матерну, который пришел судить своего бывшего чрезвычайного судью, прослушать сперва вторую часть шубертовского трио: сам Люксених исполняет партию на скрипке, некий господин Петерсен весьма ловко музицирует на фортепьяно, а барышня Оллинг управляется с виолончелью – и Матерн, успокаивая встревоженного пса, сосредоточенно слушает, хотя его сердце, почки и селезенка уже вскоре не выдерживают и на свой внутренний лад начинают бунтовать. Но после второй части псу Матерна и трем его чувствительным внутренним органам предоставляется возможность насладиться третьей частью того же трио. По завершении которой участковый судья Люксених, как выясняется, не вполне доволен собой и смычком барышни Оллинг:
– Нет-нет, так не пойдет. Попрошу третью часть еще раз. А уж после господин Петерсен, кстати, учитель математики в здешней Карловой гимназии, исполнит для вас «Крейцерову сонату». Я же, со своей стороны, прежде чем мы отведаем по бокалу мозельского, хотел бы завершить вечер баховской сонатой для скрипки. Так сказать, для истинных знатоков!
Всякая музыка имеет начало. Матерн всем своим немузыкальным туловищем подлаживается к классическому ритму. Всякая музыка дает пищу для сравнений. Например: он – и виолончель между коленями барышни Оллинг. Всякая музыка раскрывает бездны. Это затягивает, влечет и напоминает немое кино. Великие мастера. Непреходящее наследие. Лейтмотивы красной нитью и кровью. Набожный музыкант Господа. На худой конец Бетховен. Пленник гармонии. Какое счастье, что хоть никто не поет – а он как пел, как журчал и переливался. «Dona nobis». И голос всегда в верхней горенке. «Господи помилуй!», от которого немели зубы. «Агнец Божий» как маслом по сердцу. Мальчишеское сопрано как резец. Ибо в каждом толстяке спрятана утонченность и рвется наружу, и поет тоньше, чем дисковая и ленточная пила. Евреи не поют, а он пел. Слезы, тяжелые и круглые, катятся по чашечкам почтовых весов. Только у воистину немузыкальных людей немецкая серьезная классическая музыка способна вызывать слезы. Гитлер плакал по случаю смерти матушки и в восемнадцатом году по случаю краха Германии; а Матерн, пришедший с черным псом, дабы судить, плачет при звуках фортепьянной сонаты гения, которую старший преподаватель Петерсен нота за нотой вверяет клавишам. И не может сдержать ручьи слез, когда участковый судья Люксених начинает извлекать из чудом уцелевшего инструмента баховскую сонату для скрипки.
Кто же стыдится скупых мужских слез? Кто же способен лелеять в сердце своем ненависть, когда святая Цецилия{353} парит в музыкальной гостиной? Кто не ощутит признательности к барышне Оллинг, если та сама ищет близости Матерна, утвердив на нем свой всеведущий женский взор, наложив одновременно свои цепкие пальчики виолончелистки на его руку и окучивая его душу ласковыми тихими словами?
– Вам надо выговориться, мой милый друг. Не мучьте себя, прошу вас! Непомерная боль снедает вас. Дозволено ли и нам ее разделить? Ах, каково же должно быть у вас на душе! Едва вы вошли с этим черным псом, на меня словно мир обрушился со всеми юдолями скорбей и неистовыми бушеваниями страсти. Но поскольку я вижу: человек, понимаете, к нам человек явился, хотя и чужой, но вместе с тем и какой-то близкий, родной почти, мы можем и должны ему помочь в меру наших скромных сил, а раз так – я снова обретаю веру и решимость в сердце. Дабы распрямить и поднять вас. Ибо и вам, мой друг, надо бы. Откройте мне, что вас так сильно растрогало? Воспоминания? Черные дни прошлого встали перед вашим взором? Или то любимый человек, давно ушедший от вас, снова разбередил вашу душу?
Матерн отвечает отрывисто, будто через силу. Словно кубики друг на друга ставит. Но сооружаемое им здание оказывается вовсе не верховным областным судом в Данциге-Новосаде с резиденцией чрезвычайного суда на четвертом этаже; нет, скорее уж он, кирпичик к кирпичику, возводит готическую громаду церкви Святой Марии. А под гулкими, с удивительной акустикой сводами этой церкви – заложена 28 марта anno[16] 1343 – звонкий голос толстого мальчика, подхваченный главным органом и органным эхом, тоненько выводит свое серебристое «Ве-е-ерую!».
– Да, я его любил. А они у меня его отняли. Еще мальчишкой я не жалел ради него кулаков, потому как мы, Матерны, начиная от моих предков – Симона Матерны и Грегора Матерны, – за слабых всегда горой. Но те, другие, были сильней, так что мне оставалось лишь беспомощно наблюдать, как террор сломил этот голос. Эдди, мой Эдди! С тех пор и во мне многое безнадежно сломлено: осталась одна дисгармония, остракизм, раздрызг, и черепки уже не склеить.
Тут барышня Оллинг решительно возражает, а господа Люксених и Петерсен, сострадая над искристым мозельским, ее поддерживают:
– Милый друг, это никогда не поздно. Время врачует раны. Музыка врачует раны. Вера врачует раны. Искусство врачует раны. И любовь, конечно же, любовь врачует раны! – Универсальный клей. Гуммиарабик. Суперцемент. Алебастр. Слюна.
Матерн, все еще не веря, соглашается тем не менее попробовать. В поздний час, когда оба господина над мозельским уже слегка задремывают, он предлагает барышне Оллинг свою сильную руку и грозную пасть пса Плутона для сопровождения домой по ночному Аахену. Поскольку путь их не пролегает ни через парк, ни по прибрежному лугу, Матерн при первой же возможности водружает барышню Оллинг – она оказывается куда увесистей, чем ее музыка, – на мусорную бочку. Впрочем, ее нисколько не смущают ни отбросы, ни вонь. Она говорит «да» гниению и тлену в ожидании любви, которая превзойдет и затмит собою все мерзости этого мира:
– С тобой – куда хочешь, в сточную канаву, в любую клоаку, бросай меня в самые жуткие подвалы, неси, опрокидывай, заваливай, вонзайся в меня, делай со мной что хочешь, лишь бы это делал ты!
В деятельном его участии, впрочем, сомневаться не приходится: хоть она и скачет во весь опор на мусорной бочке, но скачет на месте, потому что Матерн, пришедший, чтобы судить, сдерживает ее галоп в весьма неудобной позе, которую только люди, оказавшиеся в отчаянном положении, способны сохранять долго, причем даже не без выгоды для себя.
На сей раз эту сцену – нет ни дождя, ни снега, ни лунного света – кроме Господа Бога наблюдает еще кое-кто: пес Плутон на своих четырех лапах. Он охраняет мусорную бочку, галопирующую на ней наездницу, стойкого стремянного и виолончель, исполненную всеисцеляющей музыки.
Полтора месяца проходит Матерн курс лечения у барышни Оллинг. За это время он успевает усвоить, что зовут ее Кристина и что она не любит, когда ее называют Кристель. Живут они в ее мансардной комнате, где пахнет типичностью среды, канифолью и гуммиарабиком. Для господ Люксениха и Петерсена это беда. Участковый судья и старший преподаватель лишились возможности играть трио. Матерн покарал бывшего чрезвычайного судью, вынудив его с февраля по начало апреля разучивать одни дуэты; а когда Матерн со своим псом и тремя свежевыглаженными сорочками покинет Аахен – его снова призовет к себе Кёльн, и он последует зову, – участковому судье и старшему преподавателю придется припомнить немало утешительных, осколкосклеивающих, душеспасительных слов, прежде чем барышня Оллинг снова будет в состоянии подарить долгожданным трио свою почти безошибочную виолончель.