Собачьи годы — страница 96 из 142

Всякая музыка имеет конец, зато кафельные стены мужского туалета на кёльнском главном вокзале пребудут всегда и во веки вечные не перестанут нашептывать имена, что вырезаны в душе и на иных внутренних органах у железнодорожного пассажира Вальтера Матерна: теперь ему обязательно надо навестить в Ольденбурге некоего Зелльке, бывшего партсекретаря района. Только теперь он начинает понимать, до чего же все еще обширна и велика Германия, ибо из Ольденбурга, где по сю пору сохранились настоящие придворные парикмахеры и придворные кондитеры, ему приходится снова через Кёльн поспешать в Мюнхен. Там, согласно вокзально-туалетным сведениям, обитает добрый старый приятель Варнке, с которым Матерн за питейной стойкой в Малокузнечном парке далеко не все обсудил. За двое неполных суток город на Изаре успевает изрядно его разочаровать, зато гористый край в верховьях Везера он изучит неплохо, потому что там, в Витценхаузене, как он снова выясняет в Кёльне, осели Бруно Дуллек и Эгон Дуллек, или, проще говоря, двойняшки Дуллеки. С ними обоими он, поскольку темы для разговоров уже вскоре исчерпаны, добрых две недели режется в скат, чтобы в конце концов все же с этим делом завязать и двинуться дальше. На сей раз он решает нагрянуть в город Саарбрюккен, где оказывается гостем Вилли Эггерса, которому и спешит рассказать про Йохена Завацкого, Отто Варнке, про Бруно и Эгона Дуллеков, словом, про всех добрых старых друзей-приятелей – они теперь, благодаря посредничеству Матерна, уже начинают слать друг другу открытки и боевые братские приветы.

Но и Матерн разъезжает не впустую. Как память или как охотничий трофей – ибо он, не забудем, путешествует с псом, дабы судить, – он привозит с собой в Кёльн: теплый вязаный зимний шарф, которым его одарила секретарша бывшего районного партсекретаря Зелльке; баварское грубошерстное пальто, поскольку уборщица в доме у Отто Варнке по совместительству распоряжалась зимней одеждой; а из Саарбрюккена, где Вилли Эггерс растолковывал ему тонкости местного приграничного сообщения{354}, он, поскольку братья Дуллек в верховьях Везера ничего, кроме сельского воздуха и мужского ската на троих, предложить не могли, прихватывает добротный, городской, французский оккупационный триппер.

НЕ ОБОРАЧИВАЙТЕСЬ – ТАМ ЗА ВАМИ ТРИППЕР ПО ПЯТАМ. С таким вот заряженным пистолетом, с таким, можно сказать, шиповатым бичом любви, со шприцем зудящей сукровицы в чреслах, Матерн объезжает вместе с псом города Бюкебург и Целле, заброшенные холмы Хунсрюка, приветливую Горную дорогу от Вислоха до Дармштадта, Верхнюю Франконию вкупе с Фихтельскими горами и даже Веймар в советской оккупационной зоне, где он останавливался в знаменитом отеле «Элефант», а также отроги Баварского Леса, Богом забытое захолустье.

И в какое бы захолустье они оба, хозяин и пес, ни направляли свои шесть стоп – в Швабский Альб, на побережье Восточной Фрисландии или в убогие деревушки Вестервальда, – повсюду у триппера было свое, местное наименование: в одних краях его звали зудешник, в других любовными соплями, еще где-то предостерегали от блудной почесухи, а то и – весьма поэтично – советовали не пробовать потаскушьего медку; были и иные, вполне наглядные народные обозначения: дрынное золотишко и дворянский насморк, вдовьи слезы и срамное маслице, а также совсем простые, вроде скакуна и бегунчика; Матерн называет триппер «молоком мщения».

В изобилии располагая этим продуктом, он наведывается во все четыре оккупационные зоны, равно как и на руины некогда славной, а ныне четвертованной столицы Рейха. Там пес Плутон почему-то впадает в болезненную нервозность и снова успокаивается лишь на западном берегу Эльбы, где они доблестно продолжают раздавать молоко мщения, или, иначе говоря, пот справедливости, собранный с утомленного чела богини Юстиции.

Не оборачивайтесь – там за вами триппер по пятам! И притом все более шустрый и неотвратимый, поскольку агрегат отмщения не дает самому мстителю ни минуты покоя, а не успев толком завершить один акт возмездия, уже устремляется к следующему: скорее во Фройденштадт, а оттуда до Рендсбурга рукой подать; из Пассау в Клеве; Матерна не страшат ни многочисленные пересадки, ни даже длительные – и по необходимости слегка враскорячку – пешие переходы.

Тот, кто сегодня займется статистикой заболеваемости в первые послевоенные годы, наверняка заметит, как с мая сорок седьмого резко взлетает кривая этой, в сущности, безобидной, но весьма мучительной венерической болезни и продолжает ползти вверх, достигая своего апогея в конце октября, чтобы затем так же внезапно упасть и вскоре успокоиться на прежнем уровне начала года, обратившись в более или менее прямую линию, легкие колебания которой определяются главным образом интенсивностью пассажирских перевозок да сменой дислокации оккупационных войск, но уже никак не сопряжены с Матерном, чьи – приватные и никак не залицензированные – перемещения по стране с заряженным гонококками шприцем продиктованы страстным желанием «отработать» весь список имен и подвергнуть своеобразной денацификации широкий круг своих разбросанных где попало знакомых. Вот почему позже, когда придет пора воспоминаний в дружеском кругу о послевоенных передрягах и подвигах, Матерн будет называть свое полугодичное заболевание не иначе как антифашистским триппером; и в самом деле, Матерн сумел опосредованно, по женской линии оказать на бывших партийных функционеров среднего звена воздействие, которое в известном, то бишь переносном, смысле следует считать целительным.

Но кто исцелит его самого? Того, кто, можно сказать, поставил отмщение на ноги и научил ходить, его-то кто избавит от боли в чреслах? Врач! Исцели самого себя!{355}

Между тем он, завершив крестовые походы по Тевтобургскому лесу и недолго погостив в Детмольде, останавливается в деревушке неподалеку от мунстерского лагеря, там, где берет начало его тяга к странствиям. Отсчитав назад и сверившись с записной книжкой: все так, вокруг вот они, луга, цветущие, что твое дрынное золотишко, а посему между Хайдшнукеном и Хайдебауэрном Матерн отыскивает уйму друзей-приятелей – среди прочих и гауптбаннфюрера Ули Гепферта, который когда-то вместе с юнгбаннфюрером Вендтом из года в год открывал в Поггенкругском лесу под Оливой излюбленные юношеством палаточные городки. Здесь же, в Эльмке, он проживает уже без Отто Вендта, зато под пятой у длинноволосой фурии, бывшей вожатой отряда девочек, в двух комнатах и даже с электрическим светом.

У Плутона здесь отличный выгул. Зато Гепферт сидит у плиты как пришитый, накладывает на чресла торф, который сам накопал с весны, ворчит на себя и весь свет, то и дело принимается ругать неких свиней, ни одну не называя по имени, и размышляет на тему: как теперь быть? Что ему теперь – эмигрировать? Примкнуть к христианским демократам, социал-демократам или к жалкой горстке вчерашних единомышленников? Позднее он решится связать свою судьбу с либералами и в рядах так называемых младотурок{356} даже сделает карьеру в Северном Рейне-Вестфалии; но пока что здесь, в Эльмке, ему приходится долго и безуспешно лечиться от триппера уретры, который занес к нему в дом больной приятель со здоровым псом.

Иногда, когда госпожа Вера Гепферт дает уроки в школе и не провоцирует своей прической приступы дворянского насморка, Гепферт и Матерн рядышком сиживают у огня, готовят себе смягчающие торфяные примочки, то бишь врачуют общий недуг одним и тем же стародавним крестьянским снадобьем, и ругают на чем свет стоит «этих свиней», безымянных и именитых.

– Вот куда они нас завели, эти сволочи! – зудит бывший гауптбаннфюрер. – А мы-то, как дураки, верили, надеялись, вынашивали планы, участвовали во всем, а теперь, что теперь?

Матерн твердит список имен, от Завацкого до Гепферта, их у него уже около восьмидесяти – в сердце, почках и селезенке. Много общих знакомых. Гепферт, к примеру, хорошо помнит руководителя оркестра шестой бригады штурмовиков, Эрвин Букольт его звали:

– И было это, голубь ты мой, не в тридцать шестом, а аккурат двадцатого апреля тридцать восьмого, потому как ты, хочешь верь, хочешь нет, тоже стоял в тот день в оцеплении. В Йешкентальском лесу в десять часов утра. Погода – подарок Вождю. Лесная сцена. Молодежный праздник всех восточных земель с исполнением кантаты Баумана{357} «Зов с Востока». Сто двадцать мальчиков и сто восемьдесят девочек, сводный хор. Только отборные голоса. Парадный выход, построение в три яруса на трех террасах. Размеренный марш по прошлогодним буковым орешкам. Девчата все деревенские, кровь с молоком. Вижу их как сейчас: блузки распирает, красные и голубые фартучки и такие же косынки. И этот ритмичный парадный марш волнами по террасам. Хоры сливаются в один. На главной террасе стоит маленький хор мальчиков и, после моего краткого вступительного слова, начинает задавать судьбоносные вопросы. А два больших хора мальчиков и два больших хора девочек медленно, торжественно, чеканя каждое слово, дают ответы. А в промежутках – помнишь? – было слышно, как кукует кукушка на поляне у памятника Гутенбергу. Будто специально поджидала паузу между судьбоносным вопросом и судьбоносным ответом и всякий раз вставляла свое «ку-ку!». Но четверо мальчишек, что были солистами и стояли на главной террасе, все равно не сбились. А на третьей террасе стоит шеренга фанфаристов. Вам, штурмовому отряду «Лангфур-Северный», надлежит стоять слева внизу, прикрывая оркестр Букольта, потому как потом именно вы следите за правильностью отхода. Слушай, и ведь все получилось! В Йешкентальском лесу замечательное эхо, это все от Гутенберговой поляны, где кукушка не унимается, и от двух холмов – Гороховой горы и Мирной выси. А в кантате речь идет о судьбах Востока. Всадник скачет по немецким землям и возвещает: «Держава больше, чем ее границы!» На вопросы хоров и четырех главных солистов-вопрошателей Всадник отвечает, чеканя слова как металл: «Оплот свой храните – то наши врата на Восток!» А вопросы и ответы постепенно сливаются в единое горячее признание в любви к Отчизне. И завершалась вся кантата величественным гимном великой Германии. Отовсюду эхо. Буковый лес кругом, сплошной бухенвальд. Голоса чистейшие. Даже кукушка