Собачьи годы — страница 114 из 141

— Ну так скажите нам, молодой человек, как подействовало на вас ношение очков нашей фирмы?

— Да что тут говорить? В общем, после того, как я эти очки пару раз надел, я теперь все, что касается моих предков, очень ясно вижу.

— Нас интересуют конкретные детали. Говорите, пожалуйста, без стеснения и открыто все как есть. Мы представляем фирму «Брауксель и К°». В интересах наших клиентов и в целях дальнейшего усовершенствования очков…

— Нечего в них усовершенствовать. Очки в полном ажуре. Я же уже сказал. Пару раз глянул — и все ясно вижу. Так ясно, что дальше некуда.

И хотя все опрашиваемые от точных ответов уклоняются, одно не подлежит сомнению: невооруженный юношеский взгляд видит отца совсем иначе, нежели тот же взгляд, но в оптическом прицеле чудо-очков. Далее удалось установить: чудо-очки показывают пытливому юношеству прошлое родителей в череде сменяющихся картин, нередко — при надлежащем старании и навыке — в хронологической последовательности. С особой четкостью и наглядностью демонстрируются те эпизоды, которые по тем или иным причинам от подрастающего поколения утаивались. Но и в этом отношении опросы, проводимые как фирмой «Брауксель и К°», так и органами образования, почти никаких результатов не принесли. Тем не менее — и поразительным образом — есть основания считать, что с помощью чудо-очков открывается отнюдь не так уж много эротических тайн (тут обычно дело не идет дальше самых заурядных интрижек на стороне), но зато в двойном контуре чудо-очков «знай папу» воспроизводятся все насильственные действия, совершенные, допущенные, причиненные одиннадцать — тринадцать лет назад. Убийства, нередко сотнями. Пособничество к. Спокойный перекур и созерцание, покуда. Испытанные, награжденные, овеянные почестями и славой убийцы. Лейтмотивы красной нитью и кровью. С убийцами за одним столом, в одной лодке, в одной постели и в казино. Тосты и походные предписания. Записи в личных делах. И обязательно дохнуть на печать. Иногда это просто подписи и корзины для бумаг. Много путей ведут к. Слова и молчание могут. И каждый отец хотя бы одно скрывает. Многое почти что и не совершалось, так и осталось бы шито-крыто-позабыто, если бы на одиннадцатом послевоенном году не появились на рынке чудо-очки и не выставили бы всех злодеев на всеобщее обозрение.

Нет-нет, никаких частностей. Разве что тот или иной юноша соглашался на статистическую обработку ново-приобретенных познаний; но получаемый в результате материал держится от сыновей и дочерей в строжайшем секрете — точно так же, как хранившие скромное молчание отцы и матери запрятывали его куда подальше, на дно самых глубоких своих сновидений. Немаловажным затрудняющим фактором является порой и стыд. Внешнее сходство с отцом нередко порождает боязнь сходства не только внешнего. Кроме того, многие гимназисты и студенты не хотят подвергать риску свое образование, зачастую оплачиваемое родителями ценой немалых жертв, и поэтому предпочитают не требовать от родителей никаких объяснений. Не исключено, что кто-то — разумеется, не сама фирма «Брауксель и К°», — но тот, кто изобрел чудо-очки, сумев извлечь из слюдяных гнейсов слюдяные искорки и запустить их в оптические стекла, этот некто, очевидно, предвидел последствия своего изобретения и даже, возможно, возлагал на них определенные надежды. Однако опасаться восстания детей против родителей все же не стоит. Чувство семьи, инстинкт самосохранения, трезвый расчет, а также слепая любовь к своим как бы выставленным на поругание родителям — все это воспрепятствует новой революции, которая в противном случае подарила бы истории нашего столетия не один сенсационный газетный заголовок: «Новый вариант детских крестовых походов!» — «Организованные группы подростков заняли кельнский аэропорт Ваан!» — «Законы о чрезвычайном положении вступают в силу!» — «В ходе кровавых столкновений в Бонне и Бад-Годесберге силы полиции и подразделения бундесвера лишь к утру смогли…» — «Радио земли Гессен, за исключением нескольких примыкающих строений, находится…» — «К настоящему времени установлено сорок семь тысяч подростков, в том числе и восьмилетних детей…» — «Волна самоубийств бушует среди блокированных в районе Лауэнбурга на Эльбе…» — «Франция выполнит договор о выдаче преступников…» — «Малолетние зачинщики кровавого мятежа уже признались в том…» — «После завершения запланированных акций по очистке территории завтра с обращением к народу по всем программам…» — «Продолжается розыск коммунистических агентов — организаторов и руководителей восстания.» — «После первоначальных болезненных колебаний курса биржа…» — «В Цюрихе и Лондоне также зафиксирован спрос на немецкие акции и ценные бумаги…» — «Шестое декабря объявляется днем немецкого национального траура.»

Ничего похожего. Правда, увеличилась детская заболеваемость. Немалое число девочек и мальчиков не могут выносить вида родительских пальчиков. Они бегут из дома: заграница, иностранный легион, все как обычно. Некоторые возвращаются. В Гамбурге за короткое время зафиксировано четыре, в Ганновере два, в Касселе шесть самоубийств, что вынуждает фирму «Брауксель и К°» незадолго до праздника Святой Пасхи приостановить производство так называемых чудо-очков.

Прошлое, высветившись в течение нескольких месяцев, снова и, как можно надеяться, теперь уже навсегда, погружается во тьму. И единственно только Матерн, о котором здесь, в матерниадах, идет речь, несмотря на противодействие обстоятельств, приходит к вразумлению; ибо едва он успевает на дюссельдорфском рождественском рынке купить своей дочурке Валли эти модные чудо-очки, дитя тут же нацепляет их на нос: только что Валли еще смеялась и радостно грызла пряник, но стоило ей глянуть на Матерна через очки — и она тут же роняет пряник, бросает перевязанные золотой тесемкой пакеты с подарками, орет благим матом и кидается наутек.

Матерн с псом — за ней. Но оба они — ибо через очки Валли в жутком и истинном свете видит и пса — только еще больше пугают девочку, когда настигают ее уже почти у самых Ратингских ворот. Прохожие, сочувствуя захлебывающемуся криком ребенку, требуют от Матерна подтвердить свое отцовство. Возникают осложнения! Уже высказаны кое-какие гипотезы типа: «Ясное дело, чего он от ребенка хочет! Да вы только поглядите на него. У него на роже все написано. Ах ты поганец!» Тут, наконец, сквозь собравшуюся толпу пробивается полицейский. Требует предъявить документы. Выслушиваются свидетели — кто что видел, кто чего не видел. Валли по-прежнему в очках и все еще продолжает орать. Патрульная машина доставляет Матерна, пса Плутона и до смерти перепуганную девочку к дому Завацких. Но и в привычной обстановке родительской квартиры, в окружении своих многочисленных и дорогих игрушек, Валли по-прежнему не по себе, потому что взгляд ее все еще скован очками: и не только Матерна и его пса, но и Йохена и Ингу Завацких ребенок видит в новом, ясном и жутком свете. Ее крик заполоняет детскую, заставляя пса Плутона залезть под стол, а взрослых цепенеть от ужаса. Но это не просто крик, это еще и слова, пусть искаженные всхлипами, но вполне осмысленные. Валли что-то лепечет про снег и про кровь, много снега и кровь на снегу, и зубы, тоже в крови, и этот милый толстый дяденька, которого папа и дядя Вальтер, а с ними еще другие дяди, жуткие такие все, бьют и бьют кулаками, особенно дядя Вальтер, бьют и бьют милого толстого дяденьку, который уже не может стоять, только в снегу, потому что дядя Вальтер…

— Не смей! Так нельзя! Нельзя бить и обижать — ни людей, ни цветы, ни животных! Это запрещено, всюду! А кто так делает, не попадет на небо! Боженька все видит! Прекрати! Прекрати сейчас же!

Лишь когда Инге Завацкой удается снять с рыдающей девочки очки, она мало-помалу перестает неистовствовать; но и часы спустя, уже в кроватке, среди своих любимых кукол, она продолжает всхлипывать. Ей измеряют температуру — повышенная. Вызывают врача. Тот отметает предположения о начинающемся гриппе и прочих детских болезнях, а сразу заподазривает нервный шок, вызванный чем-то непредсказуемым и ставший причиной срыва, а посему рекомендует покой, взрослых просит держаться от ребенка подальше, если же не наступит улучшения, девочку придется госпитализировать.

Похоже, все к тому и идет. Два дня и две ночи жар не спадает, с мрачным однообразием воспроизводя одно и то же бредовое видение: снег пластом, кровь ручьем, бьют кулаком, толстый дяденька падает, шлепается снова и снова, куда? — да конечно же в снег, потому что дядя Вальтер, но и папа тоже, его в снег, а он зубы выплевывает, один, два, пять, тринадцать, тридцать два! — Пересчитывать с девочкой эти зубы — нет больше сил! Поэтому Валли вместе с двумя ее любимыми куклами перевозят в госпиталь Марии. А мужчины, Завацкий и Матерн, остаются сидеть дома — но, конечно, не возле зияюще пустой детской кроватки, нет, они сидят на кухне и пьют стаканами, пьют, что называется, до упаду. Любовь к кухонному застолью Завацкий сохранил невзирая ни на что; и если день-деньской он сугубо деловой человек, образцово и с иголочки облаченный в почти немнущееся добротное сукно, то вечерами он с наслаждением шаркает в шлепанцах от холодильника к плите и держится за подтяжки. День-деньской он изъясняется на энергичном и деловом литературном немецком, которому остатки военной лексики придают сочную выразительность и столь необходимую для экономии времени краткость. Как говаривал когда-то большой военный мыслитель Гудериан[410], прежде чем двинуть вперед свои танки: «Не рассусоливать надо, а рубить с плеча!» — так вслед за ним и Йохен Завацкий теперь слово в слово то же самое повторяет, прежде чем завалить рынок партией однобортных пиджаков; но к вечеру, на кухне, наевшись ноздреватых оладьев и водрузившись на шлепанцы, как на котурны, он любит порассуждать обстоятельно, с чувством, с толком и не торопясь про то, «что тогда стряслось в мае и как оно было на самом деле на нашей холодной родине.» И прежде неугомонный Вальтер Матерн тоже начинает помаленьку ценить кухонный уют. Сквозь хмельные слезы друзья-товарищи хлопают друг друга по плечу. Неразбавленный шнапс и взаимная жалость увлажняют им очи. Гоняют туда-сюда по кухонному столу свою межеумочную вину и если в чем и расходятся, так только в датах. Матерн, например, считает, что то-то и то-то случилось в июне тридцать седьмого; Завацкий на это возражает: