Собачьи годы — страница 128 из 141

Но куда, спрашивается, убежишь в поспешающем на всех парах скором межзональном, коли единственное убежище, где за матовыми стеклами можно было скрыться от пугального парада, столь бесславно покинуто? Сперва, вполне логично, он намеревается сойти в Магдебурге, но затем, словно загнанный кролик, решает ехать до конца по билету, все свои упования связывая с рекой Эльбой. Эльба ляжет поперек. Эльба — природная преграда, лагеря мира надежный оплот. Пугальная жуть и мало ли кто там еще с ней поспешает — все они, упершись в могучую реку, запнутся и останутся на западном берегу, оглашая округу отчаянным пугальным или еще Бог весть чьим воем, между тем как скорый межзональный умчится от них через Эльбу по единственному и все еще не отремонтированному до конца мосту.

Но едва Матерн и тем временем почти совсем опустевший скорый межзональный — большинство пассажиров в Магдебурге сошли — минуют столь чаемый и спасительный мост через Эльбу, как из прибрежных камышей восточного берега выныривает и ломится все та же, нет, теперь усугубленная жуть: не только старые знакомцы — пугала, поспешающие, словно из Марафона в Афины[425], со своей роковой вестью, но и еще кое-кто, с густо-черной, мокро-блестящей от эльбской воды псовиной мчится теперь вдоль полотна вместе с поездом и вровень с ним. И начинается гонка, грудь в грудь, по лагерю мира и с переменным успехом. Сперва сгоряча уйдя от опаздывающего поезда в отрыв — ибо в лагере мира скорый межзональный, вынужденный щадить не слишком надежные шпалы и рельсы, сбавляет ход — пес вскоре великодушно притормаживает, дабы Матерн вдоволь мог насладиться этой сверкающей чернотой.

О, зачем ты сдал пса Плутона в животнолюбивую евангелическую богадельню, а не доверился конкурирующей католической? Зачем ты не дал псине уже испытанного в деле яду, зачем просто не врезал дубиной промеж полуслепых старческих глаз, дабы навсегда отбить охоту от погонь и азартного лая? А теперь вон черный зверь молодеет на глазах, сбрасывая в аллюре между Гентином и Бранденбургом один собачий год за другим. Холмы и поляны его проглатывают. Просеки и прогалы выплевывают снова. Заборы членят прыжки на шестнадцать кадров. Красивый, размашистый разбег. Мягкое приземление. Сильные пясти. Так прыгает только он. Эта линия от холки до плавно ниспадающего крупа. Восьми — двадцати четырех — тридцатидвухлапо. Плутон выходит вперед и уверенно тащит за собой пелетон пугал. Закатное солнце вырисовывает черный силуэт пасти. Двенадцатая армия с боями к Беелицу. Сумерки богов! Конечная структура. Ах, почему нет камеры — какой монтаж! Общий план: призраки! Еще общий план: до победного конца! Общий план: пес на бегу! Но в лагере мира кино- и фотосъемка из проходящего поезда категорически запрещена. Так и не запечатленные на пленку, они упорно держатся вровень, замаскированная под армию призраков армейская группа Венка и пес по имени Перкун-Сента-Харрас-Принц-Плутон, ни на пядь не отставая от окна, к которому прилип зубоскрежещущий Вальтер Матерн: «Убирайся, псина! Go ahead, dog![426] Уйди, Кион!»

Но лишь за поймой Эльбы, перед Потсдамом, где-то на необозримых просторах магдебургского озерного края и в сумерках подступающей тьмы, птичьи пугала вместе с псом теряются из виду. Матерн, будто приросший к дерматину сиденья, не отрываясь, изучает фото в рамочке на противоположной стене купе второго класса: на нем, в поперечном формате, раскинулся лощинистый ландшафт Эльбских гор. «В поход по Саксонской Швейцарии!» А что, хоть какое-то разнообразие, к тому же по скалам пугала и Плутон, наверно, не шастают. Прочные и удобные, желательно на двойной подошве, походные башмаки. Шерстяные, только не штопаные, носки. Рюкзак и карта. Большие месторождения гранита, слюды и кварца. Брунис, еще тогда, переписывался с одним геологом из Пирны и обменивался с ним слюдяными гнейсами и слюдяным гранитом. Кроме того, там эльбского песчаника завались. Вот куда тебе надо. Там спокойней. Там никто и ничто тебя сзади не достанет… Ты там никогда еще не был — ни с псом, ни без пса. Надо бы вообще только туда, где никогда раньше, ну вот хотя бы до Флурштана, оттуда вверх по Кнотенвегу, потом вдоль по Цигенрюкш-трассе до самого Поленцблик, плоская вершина скалы без перил, оттуда превосходный вид на всю Поленцскую долину — туда, где Амзельгрунд ведет к Амзельфаллю и Хокштайну. Потом завернуть в местный замок Амзельгрунд. «Я нездешний» — «Матерн? Никогда не слыхал. Почему Амзельгрунд называется Амзельгрундом, а Амзельфалль Амзельфаллем? Эти названия к вашему другу Амзелю, полагаю, вообще никакого отношения… Кроме того, у нас тут еще есть Амзельлох и Амзельштайн. Ваше прошлое нас совершенно не интересует. У нас тут свои заботы, социалистические. Участвуем в восстановлении прекрасного города Дрездена. Древний Цвингер[427] из нового эльбского песчаника. На народных каменоломнях изготавливаем украшения для фасадов всего лагеря мира. Тут у любого, и у вас тоже пропадет охота зубами-то скрипеть. Так что предъявите-ка лучше паспорт и контрольный листок. Так, в Западном Берлине не выходите, это фронтовой город, доезжайте прямо до Восточного вокзала, а уж оттуда милости просим в наши гостеприимные Эльбские горы. И оставайтесь спокойно сидеть, когда поезд будет стоять на вокзале у этих поджигателей войны и реваншистов. Потерпите немного — и вас радостно встретит вокзал Фридрихштрассе. Ради Бога, только не сойдите по ошибке на станции Берлин-Зоологический сад!»

Но как раз незадолго до станции Берлин-Зоологический сад Матерн вдруг вспоминает, что у него с собой еще солидный остаток гонорара. И ему вдруг непременно хочется — как бы между делом — обменять свои западно-германские марки по выгодному капиталистическому курсу один к четырем, а уж после, на обычной подземке, въехать в лагерь мира. Кроме того, ему на всякий случай срочно надо купить бритвенный прибор с лезвиями, две пары носков и рубашку на смену: кто знает, чего у них там, в лагере, на прилавках не окажется.

С такими вот скромными желаниями он и сходит с поезда. Вместе с ним и другие, у кого желания явно посерьезней. Обнимаются родные, не обращая внимания на Матерна, которого никто из родных не ждет. Так он с легкой горечью думает. Однако и его, оказывается, встречают. Да еще как — передними лапами в грудь! И длинным языком в лицо! И звонко подавая голос! И ликующе скуля! «Ты меня не узнаешь? Ты меня больше не любишь? Неужто мне пришлось бы до самой собачьей смерти торчать в этой жуткой вокзальной богадельне? Или я, пес, больше не имею права быть верным, как пес?»

«Ну хорошо, хорошо, Плутон! Умница! Видишь, хозяин снова с тобой. Дай-ка на тебя взглянуть». Это и он, и не он. Несомненно, это черный племенной кобель, отзывающийся на кличку Плутон, однако челюсти прощупываются без единого изъяна. И островки седины в надглазьях исчезли, да и глаза больше не гноятся. То есть самое большее, что можно дать — это лет восемь. Пес помолодел, пес как новый. Только жетон все тот же. Не успел потеряться, как успел сыскаться, а тут еще — как это сплошь и рядом бывает на вокзалах — объявляется и честный благодетель.

— Извините, это ваша собака?

Итальянскую шляпу с элегантной шевелюры — долой, узенькое щегольское кашне хрипит простуженно, тем не менее вовсю попыхивает огоньком сигареты.

— Прибился песик, понимаешь, и сразу давай тянуть меня к вокзалу, а там прямо через кассовый зал, по лестнице вверх и вот сюда, на перроны, к дальним поездам…

Чего этот благодетель домогается — вознаграждения или знакомства? Все еще со шляпой в руке, не щадит, бедняга, голосовых связок:

— Боюсь показаться назойливым, но я просто счастлив повстречаться с вами. Да называйте как хотите. Здесь, в Берлине, меня обычно называют Золоторотиком. С намеком на мою хроническую хрипоту и те чистопробные штуковины, которые я вынужден носить во рту вместо зубов.

И тут Матерн, кое-что смекнув, начинает снимать кассу: все виды валют сыпятся наперебой. Его сердце, только что воспаленно беспокойное, радостно принимает листовое золото, почки и селезенка тяжелеют от дукатов.

— Это надо же, какой сюрприз! И на вокзале! Не знаю, чему больше удивляться: объявившемуся Плутону — а ведь пес еще в Кельне от меня отбился — или этой нашей, прямо надо сказать, знаменательной встрече.

— Совершенно с вами согласен…

— А по-моему, у нас с вами есть общие знакомые.

— Это кто же?

— Да Завацкие. То-то они удивятся, когда…

— Позвольте, но тогда, если не ошибаюсь, я имею честь видеть господина Матерна?

— Он самый, собственной персоной. Такое дело, я считаю, неплохо бы и вспрыснуть.

— Я целиком и полностью за.

— Куда предложите пойти?

— Это уж на ваше усмотрение.

— Да я здесь… так сказать, нездешний.

— Что ж, тогда, если не возражаете, мы начнем наш маленький обход у мадам Барфус…

— Заранее со всем согласен. Только сперва я хотел бы — поездка у меня вышла внезапная — купить себе рубашку на смену и бритвенный прибор. К ноге, Плутон! Нет, вы поглядите только, как пес радуется…

СТО ВТОРАЯ ОГНЕУПОРНАЯ МАТЕРНИАДА

— По здешним заведениям я с закрытыми глазами хоть самого Господа Бога проведу с одним вот этим единственным реквизитом!

И действительно, он мчится вперед мелкой побежкой, поигрывая, словно фокусник, изысканной тростью черного дерева с рукоятью из слоновой кости. На всех вокзалах, и на этом тоже, его узнают и приветствуют:

— Привет, Золоторотик! Опять в наши края? Как там наша радость?

И все время, причем очень быстро, курит сигареты «Нэви Кэт». Покуда Матерн в недрах вокзала — там киоски работают допоздна — покупает себе жизненно необходимый бритвенный прибор и полагающиеся к нему лезвия, этот человечек курит беспрерывно, а когда у него кончаются спички, великодушно позволяет дежурному полицейскому поднести себе огня: