[435], что даже загребущим лапам огня впору благоговейно сложить персты. Это, конечно, Золоторотик выводит свои арии. Дивным, в слюдяных переливах и стройным, как лимонное дерево, голосом он, — покуда пламя, сметя подчистую второе и все еще не насытившись, подбирается к десерту, — верует, по-детски чисто и непосредственно, «in unum Deum»[436]. За пленительным «Sanctus»[437] следует «Osanna»[438], которой Золоторотик умеет сообщить эхоподобное многоголосие[439]. Когда же в мягчайшем анданте бенедиктуса он бьет все рекорды высоты, Матерн, чьи глаза легко переносили самый едкий дым, не может сдержать слезы:
— Прошу тебя, пощади, только «Agnus Dei»[440] не надо!
Но лишь дружный и радостный хорал избавит его от терзающего душу надрыва, который, похоже, берет за живое и хозяйку Йенни, и даже пса, и утрет им слезы шелковыми платочками утешения: это Золоторотик все тянет и тянет «Dona Nobis»[441] — до тех пор, покуда благодарные слушатели вновь не приходят в себя, а пожар во всех своих всполохах, языках и даже маленьких искрах вдруг разом не утихает, сморенный внезапным сном. «Amen»[442], торжественное и гулкое, прокатывается над этим сном пианиссимо и укрывает, словно одеялом, обугленные балки, расплавленное стекло и утанцевавшийся в прах и пепел пламенный кордебалет.
После чего и сами они, тоже изрядно устав, покидают, пройдя вдоль неведомо как уцелевшей стойки, объятое последним сном пепелище. Осторожно, за шагом шаг, пес впереди, овладевают, как вражеским тылом, никем, кроме фонарей, не охраняемой Потсдамской улицей. Йенни, наконец, признается, как она устала. Ах да, ведь за вечер еще не заплачено. Золоторотик объявляет себя гостеприимным хозяином. Йенни намерена идти домой одна:
— Мне и так никто ничего не сделает.
Однако кавалеры настаивают на своем сопровождении. На Манштейнской улице, напротив «Лайдеке», они, наконец, говорят друг другу «спокойной ночи». Уже у двери Йенни, это Бог весть как уцелевшее создание, говорит:
— И вы тоже отправляйтесь по домам. Старые гуляки. Будто завтра им дня не будет.
Но для двух других существ, которым, похоже, выжить важнее, чем просто уцелеть, ночь еще не кончилась. И сопровождающая их бессмертная тварь держится на своих четырех лапах бодро и бдительно.
— К ноге, Плутон!
Ибо остатки сладки, и надо их добрать. Один остаток — это некое количество сигарет, которые, все так же поджигая одна другую, движутся своим путем — по Йоркской вверх, мимо Американской библиотеки и дальше; но есть и еще один остаток, так сказать, беспредметный, он навяз в зубах и очень им мешает, всем тридцати двум.
Но Золоторотику эта музыка по душе:
— Как приятно, Вальтер, снова, как в блаженные времена Амзеля, слышать твой скрежет зубовный.
Матрен, однако, себя самого даже не слышит. Его душа — ибо и у Скрипуна есть душа — превратилась в ринг, а на ринге идут жестокие схватки. Всю дорогу по Цоссенскому мосту и вдоль Урбанхафен дюжие кетчмены не выпускают друг друга из клинча. Сам черт не разберет, кто там кого хочет бросить на лопатки! Похоже, тут весь род Матернов на ринге собрался — все сплошь богатыри-забияки, высматривают себе достойных противников. Ну что, способен Золоторотик на ринг выйти или слабо? Опять пустился в свои ернические рассуждения и курит свои ернические, все и вся подвергающие сомнению сигареты. Все, что еще недавно из геенны огненной возносилось в однозначно ликующем «верую» — «credo», теперь, возле Адмиральского моста вновь распадается на множестве сипло-блудливых «но» и «если». Нет, видите ли, на свете ничего чистого. И обязательно все святое поставить вверх тормашками, да еще чтоб тормашки всенепременно торчали. Его любимый конек: «Пруссаки вообще и немцы в особенности.» Рассыпается в похвалах, но каких-то гнусненьких похвалах, этому народу, под которым столько выстрадал, до снеговика и после. Так не годится, Золоторотик! Даже если на дворе май и почки лопаются: негоже влюбляться в своих убийц!
Но и его любовь к Германии, если как следует прислушаться, попахивает весьма циничными лаврами, понатасканными из навощенных погребальных венков. Вот, к примеру, какие признания исторгает у него вид берлинского канала Тельтов:
— Ты не поверишь, мне удалось выяснить, что — как это в песне поется? — «от Этша и до Бельта, от Мааса и до Мемеля»[443] выпускалась и выпускается лучшая в мире, самая стойкая, то бишь никогда не блекнущая штемпельная краска.
Уже прежним своим простуженно-сиплым голосом курилка развешивает свои сентенции на когтистые здания вдоль Майбахской набережной. Скачущая по углам губ сигаретка — гвоздь от гроба — говорит вместе с ним:
— Нет, дорогой Вальтер, ты можешь сколько угодно хаять твою великую отчизну — а я вот немцев люблю. Ах, до чего же они таинственны и исполнены богоспасительной забывчивости! Будут подогревать себе гороховый супчик на синем газовом пламени и ни о чем не вспомнят! А кроме того, нигде в мире не делают таких коричневых, таких добротно-мучнистых соусов и подливок, как здесь…
Но когда они доходят до того места, где вяло текущие, но с неукоснительной прямотой канализированные воды раздваиваются — по левую руку они уходят к Восточной гавани, прямо напротив упираются в советский сектор, а направо продолжают течение канала Тельтов — когда они вместе с псом оказываются на этом торжественном месте — ибо напротив них Трептов-парк, монумент Солдату-Освободителю, кто ж его не знает? — Золоторотик позволяет себе высказывание, которое, хотя и вполне достойно данной канальной развилки, влечет за собой много всякой дряни:
— Что верно, то верно: из всякого человека можно со временем сделать птичье пугало; ведь в конце концов, — об этом никогда не следует забывать, — птичье пугало создается по образу и подобию человеческому. Но из всех народов, что живут на земле, так сказать, в качестве птичьепугального арсенала, именно в немцах — даже в еще большей степени, чем в евреях — есть все задатки, чтобы однажды подарить миру этакое всем пугалам пугало, так сказать, прапугало.
Матерн молчит, ни слова не проронит. Птахи, уже проснувшись, и те снова прикидываются спящими. Но скрежет зубовный, такой знакомый, кто ж его сдержит… И ботинок уже беспокойно шарит по гладкой мостовой — как назло, ни камушка. «Ну чем же, чем? Коли голыша нигде? Не носками же и не рубашкой на смену? Бритвенный прибор в этой погорелой халабуде остался. Тогда… Или самому — головой в воду, и в тот сектор. Ведь хотел же, а все еще зачем-то тут торчу. Но лучше… лучше…»
И он уже замахивается от плеча, и в кулаке у него кое-что зажато, о, какая впечатляющая, какая рельефная поза! Золоторотик не нарадуется такой превосходной координации. Плутон напрягся. И Матерн бросает, бросает далеко, что есть мочи — а что же еще? — ну да, тот же самый перочинный нож. То, что не без некоторого сопротивления вернула Висла, он отдает берлинскому каналу Тельтов — как раз в месте его развилки. Но едва перочинный нож с обычным всплеском и, как кажется, безвозвратно исчезает под водой, Золоторотик уже тут как тут со своим дружеским утешением:
— Ах, дорогой Вальтер, не огорчайся. Для меня это сущий пустяк. Необходимый для отыскания объекта участок канала будет временно осушен. Течение здесь слабое. Не пройдет и двух недель — и твой добрый старый перочинный нож опять к тебе вернется. Ты же помнишь — он сделал нас кровными братьями.
О, бессилие, высиживающее яйца ярости, голой и без всякого пушка! Вальтер выпускает слово. О, ярость человеческая, вечно ищущая слов и в конце концов хоть одно да находящая! Матерн вонзает это одно, одно-единственное, заточенное, меткое. О, ярость, о, человеческая, которой одного раза всегда мало и в повторах чается новизна! Много раз подряд — слово! Пес стоит. Канал раздваивается. Золоторотик даже забывает прикурить сигарету от догорающего чинарика. Лейтмотив, красной нитью и кровью. Матерн прицеливается и говорит:
— Абрашка!
Окончательно проснулись воробьи. О, дивное и мягкое пробуждение майского утра под разделенным надвое небом. О, ночь, минувшая, и день, еще не наставший. О, междучасье, когда вымолвленное словечко «абрашка» еще не упало, еще временит, еще парит в воздухе…
Падает не словечко, падает Матерн. Переутомился. Да и было от чего:
— Сперва поездка эта межзональная со всей чертовщиной. Потом этот загул по кабакам. Смена климата. Радость свидания. Такого кто угодно не выдержит. Каждое объяснение раскрывает лишь обстоятельства. В конечном счете каждое слово — лишнее. Делай со мной, что хочешь.
Что ж, Золоторотик взмахом трости черного дерева останавливает такси:
— Аэропорт Темпельхоф. К залу отлета, пожалуйста. Этот господин, пес и я, мы все очень торопимся. Нам надо успеть к первому же рейсу на Ганновер. У нас там осмотр подземного предприятия: фирма «Брауксель и К°». Слыхали про такую?
СТО ТРЕТЬЯ И НАИГЛУБОЧАЙШАЯ МАТЕРНИАДА
Кто хочет спуститься под землю, тому перво-наперво надо основательно проветриться в воздухе: так что рейсом авиакомпании «Бритиш Эрвей» до аэропорта Ганновер-Лангенфельд. Оставшуюся часть пути по плоской наземной равнине помогает сократить присланный фирмой автомобиль: мимо коров и стройплощадок, по подъездным путям и дорожным развязкам, вперед сквозь зелень майского, но все еще блеклого ландшафта. Уже издалека взгляды приклеивает к себе цель на горизонте: огромной кубышкой гора отработанной породы, кирпично-красные коробки корпусов; а вот и лаборатория, штейгерский барак, котельная, здание управления, склады — и над всем этим, по-хозяйски оглядывая крыши корпусов, гору породы, погрузчики и рештаки — огромная, на высоченных ходулях, птица подъемно-спусковой башни, копер.