[160], от первой до пятой позиции, с трепетом ждали его адажио. Он окроплял своими аккордами пор-де-бра[161]. А его образцовый ритм при батманах дегаже[162] и невероятный темп при пти батман сюр ле ку-де-пье[163]! Кроме того, это был просто кладезь историй. Можно было подумать, что он лично и в одну эпоху видел на сцене Мариуса Петипа[164] и Преображенскую[165], трагического Нижинского[166] и непревзойденного Мясина[167], Фанни Эльслер[168] и Барбарину. Никто не сомневался, что он был очевидцем того легендарного, исторического спектакля, когда, как он рассказывал, еще в бидермайеровские времена знаменитые Тальони[169], Гризи[170], Фанни Черрито и Люсиль Гран[171] танцевали большой «Па-де-катр»[172], и восторженная публика забросала их розами. С превеликим трудом он достал билет на галерку — тогда говорили «на Олимп» — на премьеру балета «Коппелия»[173]. Само собой разумеется, балетный пианист Фельзнер-Имбс мог воспроизвести на пианино по клавирам весь балетный репертуар от скорбной Жизели до воздушной Сильфиды[174]; и именно по его рекомендации мадам Лара взялась делать из Йенни Брунис вторую Уланову[175].
Понятно, что уже вскоре Эдди Амзель стал терпеливым зрителем этих занятий. Стоя за пианино, вооруженный эскизным блокнотом, оснащенный мягким свинцом, он шустрым взглядом следил за упражнениями у станка и вскоре уже умел лучше запечатлевать нужные позиции на бумаге, чем мальчики и девочки, частично из детской балетной труппы Данцигского театра, способны были воспроизвести их наяву. Мадам Лара нередко прибегала к услугам его рисовального искусства и объясняла своим ученикам с рисунком в руках нужные плие[176].
Йенни являла собою в танцклассе зрелище одновременно и грустное, и умилительное. Ибо, хотя ребенок прилежно воспроизводил все фигуры — ах, как старательно она семенила ножками в па-де-бурре[177], как трогательно отличался ее сдобный пти шанжман де пье[178] от скучного шанжмана тренированных балетных цапель, как светился, когда мадам Лара разучивала с классом «Танец маленьких лебедей», ее вдохновенный, столетия и клубы пыли проницающий взор, который даже суровая мадам Лара называла «лебединым» — и все же, при несомненном балетном очаровании, Йенни, увы, производила впечатление хорошенькой розовой свинки, которая хочет превратиться в воздушную Сильфиду.
Почему же тогда Амзель снова и снова запечатлевал ее плачевные арабески[179], ее надрывающие душу тур а ля згонд[180] в своих слегка размытых рисунках? Потому что его свинцовый карандаш, нисколько не затушевывая полноту Йенни, умел обнаруживать дремлющую в ее теле танцевальную линию и доказывал мадам Ларе, что в этом мешочке жира скрыта и готова засиять маленькая, с орешек величиной, балетная звездочка; надо только суметь распустить на огне все это сало, наружное и нутряк, покуда в шипящем пламени знаменитых тридцати двух фуэте[181] на сковородке сцены не останется, подпрыгивая и вертясь, одна только тощенькая и упругая балетная шкварка.
Дорогая Тулла!
Как Эдди Амзель становился в балетной школе зрителем Йенни, точно так же и Йенни Брунис ближе к вечеру, устроившись на пригорке газона, смотрела, как Амзель дирижирует своей командой, ведя ее к очередной победе. И когда Амзель тренировался, то есть когда он с упорством монахини, по три раза перебирающей четки, жонглировал легким кулачным мячом, Йенни не отводила от него глаз и не закрывала свой круглый ротик-пуговичку. Оба они, тянувшие вместе килограммов эдак на сто шестьдесят, составляли парочку, знаменитую если не в масштабах города, то уж точно в масштабах нашего предместья; ибо все жители предместья Лангфур знали Йенни и Эдди ничуть не хуже, чем им был известен некий шкет-недомерок со своим неразлучным детским жестяным барабаном. Правда, тот гном — все кликали его просто Оскаром — слыл законченным нелюдимом и ни с кем не водился.
Мы все,
Тулла, я и Туллины братья встречали Амзеля, пышечку Йенни и грозного «забойщика» Вальтера Матерна на спортплощадке. Да и другие девятилетки — Гансик Матулл, Хорст Канут, Георг Цим, Хельмут Левандовский, Хайни Пиленц и братья Реннвальд — там виделись. Мы все были из одного отряда «юнгфолька», и наш вожатый Хайни Вазмут, несмотря на протесты почти всех спортивных секций, сумел добиться, чтобы нам разрешили тренироваться в эстафетном беге на гаревой дорожке и, главное, маршировать на игорном поле в форме и в уличной обуви. Но Вальтер Матерн это увидел и призвал нашего вожатого к порядку. Они оба друг на друга орали. Хайни Вазмут тряс своими инструкциями и письменным разрешением администрации стадиона, но Вальтер Матерн, неприкрыто угрожая мордобоем, все же настоял на своем, и больше мы ни на гаревые дорожки, ни на игорное поле в форме и уличной обуви ступать не смели. Маршировали мы с тех пор на Иоганновом лугу, а на стадион имени Генриха Элерса ходили уже только сами по себе и всегда со спортивными тапочками. Солнце всегда светило косо, потому что день клонился к вечеру. На всех площадках бурная жизнь. Судейские трели на разные голоса оповещали соперничающие команды о начале или конце игры. Забивались и забрасывались голы, стороны менялись площадками, гасились «свечи», с треском подавались подачи. Игроки пасовали, сбрасывали, прикрывали, финтили, блокировали, принимали, обыгрывали, заигрывались, проигрывали и выигрывали. Гаревые крошки в кедах и полукедах. Сонное ожидание игры «на победителя». Шлейф из трубы крематория указывал направление ветра. Натирались биты, отмерялись «метки», заполнялись таблицы, чествовались победители. Смеялись много, кричали беспрерывно, плакали иногда и кошку смотрителя арены гоняли часто. И все слушались мою кузину Туллу. Все боялись Вальтера Матерна. Некоторые исподтишка бросались камешками в Эдди Амзеля. Многие обходили стороной нашего Харраса. Кто-то, самый последний, должен был запереть раздевалку и ключ отдать смотрителю арены; Тулла этого не делала никогда, а мне иной раз приходилось.
А однажды,
Тулла и я, мы видели, как плакала Йенни Брунис, потому что кто-то увеличительным стеклом прожег ей дырочку в новом, весенне-зеленом платье.
А годы спустя — меня и Туллы при этом не было — несколько гимназистов, проводивших здесь турнир в лапту, бросили на шею задремавшему однокласснику кошку смотрителя арены[182].
А в другой раз — Йенни, Амзеля и Матерна тогда не было, потому что у Йенни были занятия в балетной школе — Тулла утащила для нас два мячика, а в краже заподозрили мальчишку из спортклуба «Атлет».
А как-то раз — Вальтер Матерн, Эдди Амзель и Йенни Брунис после очередной партии в кулачный мяч лежали на травянистом склоне возле малой площадки — произошло действительно нечто необычное, и выглядело все и правда очень красиво.
Мы тоже расположились неподалеку, в нескольких шагах. Тулла, Харрас и я не могли оторвать глаза от этой группы. Заходящее солнце из-за Йешкентальского леса все еще шарит косыми лучами по спортплощадкам. Нескошенная трава у самой беговой дорожки отбрасывает длинные тени. И о дыме, что отвесным столбом поднимается из трубы крематория, мы совсем не думаем. Изредка до нас доносится светлый, мальчишеский смех Эдди Амзеля. Харрас в ответ негромко тявкает, и мне приходится хватать его за ошейник. Тулла обеими руками выдирает траву. Меня она не слушает. А Вальтер Матерн там изображает какие-то роли. Говорят, он учится на актера. Йенни в своем белом платьице, на котором, должно быть, останутся пятна от травы, машет нам ручкой. Я осторожно машу в ответ, пока Тулла не поворачивает ко мне свое лицо с ноздрями и передними резцами. Бабочки заняты своим делом, шмели гудят… Нет, это не шмели. То, что мы, сидя на арене имени Генриха Элерса на закате одного из летних дней тридцать шестого года, сидя порознь и группами ранним вечером, когда в последних играх уже прозвучал финальный свисток и граблями разравнивается прыжковая яма, сперва слышим, а потом и видим, — это не шмели, а воздушный корабль «Граф Цеппелин»[183].
Мы знаем, что он должен пролететь. В газетах писали. Сперва проявляет беспокойство Харрас, потом и мы — Тулла первая — слышим этот гул. Он нарастает — хотя «Цеппелин» вроде бы должен лететь с запада — сразу со всех сторон одновременно. И вдруг, внезапно и сразу, он уже висит над Оливским лесом. Разумеется, солнце как раз заходит. Поэтому дирижабль не серебристый, а розовый. Но затем, поскольку солнце прячется за гору Карлсберг, а дирижабль берет курс в сторону открытого моря, розовый цвет сменяется серебром. Все встали и смотрят, прикрыв глаза козырьками ладоней. Из ремесленно-хозяйственного училища доносится дружный хор. Школьницы славят «Цеппелин» на все свои мелодичные девичьи голоса. Духовой оркестр с Цинглеровской горки пытается сделать то же самое аккордами Хоэнфриденбергского марша. Матерн напряженно смотрит куда-то совсем в другую сторону. Чем-то ему «Цеппелин» не по нутру. Зато Эдди Амзель, вскинув коротенькие ручки, радостно хлопает в ладоши. И Йенни Брунис восторженно выкрикивает «Цеппелин! Цеппелин!» и подскакивает на месте, как мячик. Даже Тулла раздула ноздри и, кажется, прямо так бы к дирижаблю и присосалась. У Харраса все тревоги в хвосте. А дирижабль такой серебряный, что вот-вот сорока унесет. В то время, как на Цинглеровской горке Хоэнфриденбергский марш сменился Баденвейльским, покуда девочки-школьницы все тянут и тянут свою нескончаемую «Святую отчизну»