сили, но он в интересующее полицию время был у старшего преподавателя Бруниса, играл в шахматы, осматривал коллекцию минералов и распил с хозяином две бутылки мозельского. Расследование же в отношении Вальтера Матерна, у которого, впрочем, тоже имелось алиби, сошло на нет само собой: два дня спустя в Данциге, Лангфуре и других местах начались бои. Вальтер Матерн вступил в Польшу.
Тебе, Тулла, нет,
зато мне чуть было не довелось лицезреть Вождя. Надо сказать, что прибыл он в наш город с большой помпой. Первого сентября у нас шла пальба на славу — из всех стволов и во все стороны. Два подмастерья из отцовской мастерской взяли меня с собой на крышу нашего дома. У оптика Земрау они одолжили полевой бинокль: в окуляры война выглядела потешно и, пожалуй, разочаровывала. Все время я видел одни только выстрелы — Оливский лес попыхивал ватными облачками — и ни одного попадания. Только когда закружились в небе пикирующие бомбардировщики и разбухающая туча дыма показала мне в бинокль, где находится Вестерплатте, я поверил, что все это не понарошку. Но стоило скользнуть линзами поближе, на нашу Эльзенскую улицу, где не перечесть было домохозяек с кошелками, резвящихся на солнце детей и кошек, — и я начинал сомневаться: может, это все-таки только игра, и завтра опять в школу?
Но шума было много. Пикирующие бомбардировщики, двенадцать ревущих бомбовозов в яично-желтых разводах, наверняка довели бы нашего Харраса до хрипоты; но Харраса уже не было. И не от чумки пал наш верный пес-овчарка; кто-то подкормил его отравленным мясом. Мой отец плакал мужскими слезами, и сигара «Фельфарбе» остывшим пеньком-огрызком болталась на губе. Со своим никчемным столярным карандашом он, как потерянный, стоял у разметочного стола, и даже вступающие в город доблестные войска Рейха были ему не в радость. И сообщения по радио — Диршау, Кониц, Тухель, а значит, и вся Кошнадерия, уже в немецких руках — не могли его утешить, хотя его жена и чета Покрифке, то бишь все урожденные кошнадерцы, ликовали на весь наш столярный двор:
— Они уже и Петцин взяли, и в Шлангентин вошли, и в Лихтнау, и в Гранау! Слышь, Фридрих, а два часа назад вступили в Остервик!
Настоящее утешение пришло к столярных дел мастеру лишь третьего сентября в образе курьера-мотоциклиста в военном мундире. В письме, которое он доставил, сообщалось, что Вождь и Канцлер Рейха, находясь в настоящее время в освобожденном городе Данциге, желает познакомиться с заслуженными гражданами города, в том числе и со столярных дел мастером Либенау, чей кобель Харрас, порода — немецкая овчарка, зачал принадлежащего Вождю кобеля Принца той же немецкой породы. Кобель Принц в настоящее время тоже находится в Данциге. Столярных дел мастера Либенау просят в такое-то время прибыть в Курортный дворец в Сопоте и обратиться к дежурному адъютанту, штурмбанфюреру СС такому-то. Нет необходимости приводить с собой кобеля Харраса, но один из членов семьи, желательно ребенок, может столярных дел мастера сопровождать. С собой иметь: удостоверение личности. Форма одежды: мундир или опрятный штатский костюм.
Отец по такому случаю надел выходной костюм. Я, желательный на приеме член семьи, и без того уже три дня не вылезал из формы «юнгфолька», потому что все время случалось что-то торжественное. Мать причесывала мне волосы до зуда в затылке. Отец и сын были отутюжены и вычищены до последней пуговицы. Когда мы выходили из квартиры, все соседи высыпали на лестницу нас провожать. И только Туллы не было — она собирала гранатные осколки в Новой Гавани. Но и на улице все окна были распахнуты дружным порывом восторга и любопытства. Наискосок напротив, в Акционером доме, одно из окон брунисовской квартиры тоже стояло настежь, и худенькая Йенни взволнованно махала мне ручкой, правда, сам старший преподаватель не показывался. Я еще долго оборачивался в надежде увидеть его неказистое лицо — и когда мы позади строгого шофера в мундире усаживались в длинный казенный лимузин с открытым верхом, и когда Эльзенская улица кончилась, и когда мы уже миновали улицу Марии, Малокузнечный парк и Каштановый проезд, и когда выехали на Главную улицу, а потом по Сопотскому шоссе помчались в сторону Сопота — мне все еще недоставало этого лица с тысячей морщинок и складочек.
Если не считать автобуса, это была моя первая в жизни поездка на настоящем автомобиле. Еще в машине отец наклонился ко мне и прокричал прямо в ухо:
— Это большой день в твоей жизни, сынок! Раскрой глаза пошире, чтобы все как следует запомнить, будешь потом рассказывать.
Я распялил глаза так, что от встречного ветра они тут же заслезились; да и сегодня, когда я — в полном соответствии с отцовским наказом и пожеланием господина Браукселя, пытаюсь рассказать о том, что тогда вбирал в себя широко раскрытыми глазами и укладывал по полочкам памяти, взгляд мой напрягается и подергивается влагой. Тогда я боялся, что взгляд мой увидит Вождя размытым от слез; сегодня я до слез прищуриваю мысленный взор, чтобы не увидеть размытым то, что тогда предстало передо мной во всей чеканной угловатости мундиров и флагов, солнечного света и всемирно-исторического значения, пропитанное служилым потом и непреложностью факта.
Выбираясь из машины перед Сопотским Курортным дворцом и Гранд-отелем, мы сами показались себе очень маленькими. Курортный парк оцеплен; за оцеплением стояли они — население! — и уже охрипли от крика. Величественный подъезд к главному порталу тоже охранялся сдвоенными постами. Водителю трижды пришлось останавливаться, помахивая через дверцу своей бумагой. Забыл сказать о флагах: еще у нас, на Эльзенской улице, повсюду висели флаги со свастикой, большие и поменьше. Бедные или просто бережливые люди, которые не могли или не хотели позволить себе настоящий флаг, понатыкали бумажных флажков в цветочные ящики. И только один рожок для флага был пуст, ставя все остальные флаги под сомнение — на окне у старшего преподавателя Бруниса. Зато в Сопоте, по-моему, все вывесили флаги, по крайней мере на первый взгляд. Из большого круглого окна на фронтоне Гранд-отеля под прямым углом к фасаду торчал флагшток. С него вдоль всех четырех этажей струилось вниз почти до самого козырька парадного входа гигантское полотнище со свастикой. Оно выглядело совсем как новое и было почти неподвижно, потому что стена фасада заботливо укрывала его от ветра. Если бы на плече у меня была обезьянка, она бы запросто смогла вскарабкаться по знамени до самого четвертого этажа и даже еще выше, пока полотнище не кончится.
Огромный детина в мундире и крохотной, лихо заломленной фуражке с козырьком встретил нас в вестибюле отеля. По ковру, от одного вида которого у меня затряслись коленки, он повел нас напрямик через огромный зал, сквозь немыслимую суету и толкучку, где все спешили, приходили, уходили, сменялись, докладывали, передавали и принимали — все сплошь победные реляции и сводки о пленных с большим количеством нулей. По лестнице, что вела в подвальный этаж, мы спустились вниз. По правую руку открылась стальная дверь — в бомбоубежище Гранд-отеля уже собрались во множестве заслуженные граждане города. Нас обыскали на предмет оружия. Мне, после специального запроса по телефону, было разрешено оставить походный нож члена «юнгфолька». Отцу же пришлось сдать миниатюрный перочинный ножичек, которым он обрезал кончик своей сигары. Все заслуженные граждане, в том числе и господин Лееб из Оры, хозяин Теклы из Шюдделькау, тем временем также почившей, — Текла и Харрас родили Принца, — итак, мой отец, господин Лееб, несколько господ с золотыми партийными значками, четверо или пятеро мальчишек в форме, но постарше меня, все мы стояли молча и готовились. То и дело звонил телефон:
— В полном порядке. Так точно, командир, будет исполнено!
Минут через десять после того, как отец сдал свой перочинный ножичек, ему вручили его обратно. С возгласом: «Прошу всех внимания!» — здоровенный детина, он же дежурный адъютант, приступил к объяснениям. Вождь в данный момент никого принять не может. Решаются грандиозные исторические задачи. А это значит: всем надо почтительно отойти в сторону и стоять молча, потому что на всех фронтах за всех нас сейчас говорят пушки, за всех, то есть и за вас, за вас, и за вас тоже.
После этой торжественной речи он с неожиданной будничностью принялся раздавать фотографии вождя. Собственноручная подпись делала фото особенно ценным. У нас, впрочем, одна такая карточка уже имелась, но на этой, второй, которая так же, как и первая, была немедленно окантована и застеклена, Вождь был куда серьезней: на нем был серый военно-полевой френч, а не баварский сюртук.
Все уже толклись у выхода из бомбоубежища, отчасти с облегчением, отчасти разочарованные, когда мой отец обратился к дежурному адъютанту. Я подивился его мужеству — но он этим славился, не робел ни на собраниях своего столярного ремесленного цеха, ни даже в ремесленной палате. Он извлек на свет давнее, еще с тех времен, когда Харрас изъявлял «радостную готовность к покрытию», письмо окружного руководства, а затем коротко и ясно изложил адъютанту предысторию письма и его последствия, завершив все это экскурсом в родословную Харраса: Перкун, Сента, Харрас, Принц. Адъютант слушал с интересом. А отец в завершение сказал:
— Поскольку кобель Принц в настоящее время гостит в Сопоте, прошу разрешения на него взглянуть.
И нам разрешили! И господину Леебу, который все это время застенчиво стоял в сторонке, разрешили тоже. В вестибюле отеля дежурный адъютант взмахом руки подозвал другого ординарца, такого же верзилу в мундире, и дал ему указания. Этот второй, с лицом горновосходителя, сказал нам:
— Следуйте за мной.
Мы последовали. Господин Лееб в новеньких полуботинках ступал по ковру на цыпочках. Мы пересекли еще один зал, где тарахтели сразу двенадцать пишущих машинок и еще больше телефонов. Коридор, который все никак не кончался, двери без числа и ходуном. Мундиры навстречу. Папки под мышкой. Уступаем дорогу. Господин Лееб приветствует каждого. В одном из вестибюлей тяжелый дубовый стол в окружении старинных кресел с витыми спинками. Отец знающим взглядом столяра ощупал мебель. Фанеровка с инкрустациями. Три стены почти сплошь увешаны фруктами, охотничьими натюрмортами и пасторалями в тяжелых золоченых рамах, зато четвертая — стеклянная и пропускает небо. Перед нами зимний сад Гранд-отеля: невероятные, безумные, запретные растения, и ах, как, должно быть, благоухают, но нам за стеклом не слышно.