Собачьи годы — страница 66 из 141


Что произошло кроме этого?

Твоего отца сделали руководителем партячейки. Август Покрифке с головой и потрохами ушел в партийную бодягу. У своего партийного врача он выправил себе свидетельство о болезни — обычная история с мениском — и вздумал в машинном цехе нашей мастерской проводить политзанятия. Но отец не разрешил. Тут же выплыли на свет старые семейные дрязги. На все лады склонялись два моргена пастбищной земли, принадлежавшие моему деду в Остервике. По пальцам подсчитывалось и разбиралось приданое моей матери. Мой отец в ответ козырял тем, что оплачивает школу для Туллы. Август Покрифке на это хрястнул кулаком по столу: раз так, деньги на школу он выплатит партийным кредитом, и баста! И уж он, Август Покрифке, проследит за тем, чтобы политзанятия проводились, пусть хотя бы и в нерабочее время!


А где была летом ты?

Не дома, а в Брезене со своим третьим классом. Кто искал, мог найти тебя на остове польского минного тральщика, что лежал на отмели неподалеку от входа в гавань. Третьеклассники ныряли внутрь затонувшей посудины и выныривали с разнообразной добычей. Я плавал плохо и не умел открывать под водой глаза. Поэтому я искал тебя в других местах, а на тральщике не показывался. Кроме того, у меня была Йенни, а ты хотела только одного: ребенка. Может, они и впрямь на том корыте тебе его сделали?

Но по тебе вроде ничего не было видно. Или ребята из Индейской деревни? Но и они никаких следов на тебе не оставляли. Или двое украинцев из нашей столярной, с их вечно запуганными картофельными лицами? Но вроде бы ни один из них в сарай тебя не таскал, тем не менее твой отец допросил обоих. А одного из них, по кличке Клеба, потому как он все время хлеба клянчил, Август Покрифке между шлифовальным станком и фрезой избил ватерпасом. И тогда мой отец выгнал твоего отца с работы. Твой отец грозил доносом; но мой отец, которого все-таки уважали в ремесленной палате да и в партии, сам написал заявление. Им устроили что-то вроде суда чести. И определили, что Августу Покрифке и столярных дел мастеру Либенау следует пойти на мировую; обоих украинцев сменили на двух новых, — пленных хватало, — а двух первых украинцев, как у нас поговаривали, отправили в Штуттхоф.


Хорошо, раз уж тебе так хочется: Штуттхоф!

Словечко это приобретало все более и более многозначительный смысл.

— Ты что, по Штуттхофу соскучился?

— Помалкивай лучше, а то еще в Штуттхоф загремишь.

Темное, смутное словечко бродило по нашим доходным домам с этажа на этаж, сиживало на кухнях за столом, даже отпускало шуточки, и многие смеялись:

— Они там в Штуттхофе нынче такое мыло варят — мыться не захочешь.


Мы оба в Штуттхофе никогда не были.

Тулла даже в Никельсвальде не ездила; меня же с палаточным лагерем «юнгфолька» дальше Штегена не заносило; зато господин Брауксель, который платит мне авансы и считает, что мои письма к Тулле весьма важны, знает те места между устьем Вислы и Новым Закосьем. Он помнит Штуттхоф богатым поселком, побольше Шивенхорста и Никельсвальде, но поменьше районного центра Нойтайха. Было в Штуттхофе в ту пору две тысячи шестьсот девяносто восемь жителей. И они стали неплохо зарабатывать, когда вскоре после начала войны неподалеку от поселка построили концентрационный лагерь, который затем постоянно расширялся. Даже железнодорожную ветку в лагерь протянули. Она ответвлялась от прибрежной узкоколейки Штуттхоф-Нижний Данциг. Это всем было известно, а кто запамятовал, пусть вспомнит: Штуттхоф, район Данцигская Низина, рейхс-округ Данциг, Западная Пруссия, окружной суд в Данциге, — тихое место, известное благодаря старинной фахверковой церкви и уютным пляжам, где издавна селились немцы: в четырнадцатом веке Тевтонский орден осушил здесь низину, в шестнадцатом сюда пришли трудяги-меннониты из Голландии; в семнадцатом эти места не раз грабили шведы; в 1813 году здесь проходил отступающий Наполеон; а между 1939 и 1945 здесь, в концентрационном лагере Штуттхоф, район Данцигская Низина, умирали люди, и я не знаю, сколько их было в точности.


Не тебя, но нас,

учеников Конрадинума, школа отправила летом в Никельсвальде, неподалеку от Штуттхофа. Прежний летний лагерь Заскошин прибрала к рукам партия, переоборудовав его в курсы для руководящих работников. А под Никельсвальде, между исторической мельницей Луизы и прибрежной рощей, был откуплен — наполовину у никельсвальдского мельника Матерна, наполовину у общины Никельсвальде — надел земли и застроен одноэтажным зданием под высокой черепичной крышей. Как и в Заскошине, ученики резались здесь в лапту. В каждом классе были свои асы, умевшие запускать свечи до самого неба, и свои козлы отпущения, толстые увальни, которых «пятнали» твердым, набитым волосом кожаным мячом. По утрам флаг торжественно поднимали, вечером спускали. Кормежка была плохая, тем не менее мы толстели — в пойме Вислы даже воздух сытный.

Частенько, в перерывах между играми, я наблюдал за мельником Матерном. Он стоял между мельницей и домом. На левом плече он держал мешок, прильнув к нему ухом. Он слушал мучных червей и провидел будущее.

Допустим, я бы вел иногда с кривобоким мельником всякие разговоры. Возможно, я громко — слышал-то он плохо — его бы спросил:

— Что новенького, господин Матерн?

А он наверняка ответил бы на это так:

— Зима в России будет ранняя.

Может, я захотел бы узнать чуток побольше:

— А до Москвы-то дойдем?

А он бы в ответ напророчил:

— Многие даже до Сибири дойдут.

Теперь мне бы вздумалось сменить тему:

— А знаете вы человека по имени Зайцингер, он теперь в основном в Берлине живет?

Он наверняка долго вслушивался бы в свой мешок:

— Мне только про одного слыхать, его раньше звали по-другому. Его птицы боялись.

У меня было достаточно поводов для дальнейшего любопытства:

— Это тот, у которого золото во рту и который никогда не смеется?

Но мучные черви мельника Матерна никогда не отвечали напрямик:

— Он курит сигареты одну за одной, хотя и так вечно сипит, потому как в свое время сильно простыл.

Я больше не сомневался:

— Тогда это он.

Мельник видел будущее ясно:

— Стало быть, он и будет.


Поскольку в Никельсвальде не было ни Туллы, ни Йенни,

рассказ о летних приключениях гимназистов в Никельсвальде не должен входить в мою задачу; к тому же и лето незаметно подошло к концу.

Осень внесла в нашу школьную жизнь немалые перемены. Школа Гудрун, бывшая имени Хелены Ланге, стала теперь казармой военно-воздушных сил. И все девичьи классы перебрались в наш провонявший мальчишками Конрадинум. Занятия теперь шли в две смены: утром девочки, после обеда мальчики, а через неделю наоборот. Некоторые из учителей, в том числе и старший преподаватель Освальд Брунис, преподавали теперь и девчоночьим классам. В классе, где учились Тулла и Йенни, Брунис вел историю.

Мы теперь вообще перестали видеться. Поскольку занимались мы в разные смены, не составляло труда друг друга избегать: Йенни не приходилось краснеть, меня не приподнимало баллоном. Но были исключения, и о них стоит поведать.

Ибо однажды между сменами — я вышел пораньше и нес свой ранец на правом плече — под орешниками Упхагенского проезда мне повстречалась Йенни Брунис. У нее было в Конрадинуме пять уроков, после которых она по неизвестным мне причинам, видимо, задержалась. Как бы там ни было, а она шла из школы и тоже несла ранец на правом плече. Зеленые, а порой даже и светло-коричневые орехи валялись под ногами, потому что накануне был ветер. Йенни в темно-синем шерстяном платье с белыми накладными манжетами, в темно-синей шапочке, но не в форменном, а скорее в модном берете, Йенни покраснела и перекинула ранец с правого плеча на левое, когда от нее до меня оставался еще добрый пяток ореховых кустов.

Виллы по обе стороны Упхагенского проезда казались вымершими. Повсюду благородные ели и плакучие ивы, кроваво-красные клены и березы, ронявшие листок за листком. Нам было по четырнадцать и мы шли друг другу навстречу. Йенни казалась еще более худенькой, чем я ее помнил.

Ее ножки с вывертом, от балета; и зачем только она носит синее, если знает, что покраснеет, когда меня встретит!

Поскольку шел я рано, а она залилась краской до самого берета, поскольку она перекинула ранец с плеча на плечо, я остановился, тоже перекинул ранец и протянул ей руку. Она испуганно подала мне ладошку и, не ответив на пожатие, быстро отняла. Мы стояли посреди россыпи незрелых орехов. Некоторые уже раздавлены, некоторые пустые. Когда очередная птица смолкла в ветвях клена, я заговорил:

— Привет, Йенни, что так поздно? Орехи уже пробовала? Хочешь, я тебе?… Вкуса совсем нет, зато первые. А как вообще дела? Старикан твой очень бодр, по-прежнему. Недавно опять притащил полный портфель своих слюдяков, килограммов пять, ну, может, четыре, самых разных. И в такие годы все время пешком, всюду пешком, ах да, вот еще что я хотел спросить: как твой балет? Сколько пируэтов ты уже накручиваешь? И как твой подъем, лучше? С удовольствием бы как-нибудь сходил в наш храм культуры, в нашу кофемолку. Как там ваша прима, которую вы из Вены выписали? Я слышал, ты в «Маскараде» участвуешь. К сожалению, не мог, потому что… Но ты, говорят, была очень хороша, я рад. А в ледник случайно больше не ходила? Ведь нет же, правда? Я и говорю, баловство. Но я хорошо все запомнил, потому что отец меня потом… А бусы у тебя еще целы, ну, те, из резинок? А что Берлин? Что-нибудь слышно оттуда?

Я болтал, не умолкал, повторялся. Каблуком ботинка колол орехи, ловкими пальцами вылущивал полураздавленные ядрышки из черепков скорлупок, давал ей, ел сам; и Йенни вежливо жевала мыльные орешки, от которых вязало рот. У меня были клейкие пальцы. Она стояла, как вкопанная, все еще вся в краске, и отвечала тихо, монотонно, послушно. Глаза беспокойно бегали. Испуганно цеплялись за березы, плакучие ивы, благородные ели:

— Да, спасибо, мой старикан чувствует себя совсем неплохо. Только занятий слишком много. Я иногда помогаю ему тетради проверять. И курит он слишком много. Конечно, я все еще у мадам Лары. Она действительно замечательно ставит стиль, славится этим. Из Дрездена и даже из Берлина к ней солисты приезжают, чтобы выправить дефекты. У нее же русская школа, с детства. Представляешь, она у самой Преображенской многое смогла перенять, и у Трефиловой