Собачьи годы — страница 67 из 141

[279] тоже. И как бы педантично она тебя ни школила — тут вот поджать, и тут немножко, и здесь капельку — все равно она передает душу танца, а не просто голую технику. А «Маскарад» тебе правда смотреть ни к чему. Знаешь, у нас тут все-таки нет масштабов. Да, Харри, конечно я помню. Но внутри больше ни разу не была. Где-то я читала, что некоторые вещи нельзя повторить, да и не нужно, иначе они теряются. Но бусы твои иногда ношу. А как же, господин Зайцингер прислал недавно письмо. Папе, конечно. Он и правда большой чудак, пишет о тысячах мелочей, которые другие не замечают. Но папа говорит, что в Берлине у него большой успех. Он много всего там делает, и декорации тоже. Говорят, репетиции у него очень трудные, но интересные. Выезжает на гастроли с Неродой, которая, собственно, и руководит театром: Париж, Белград, Салоники… И они не только перед солдатней выступают. Но папа говорит, мне еще рано.

На земле вокруг нас не осталось больше орехов. Да и несколько учеников уже мимо прошли. Один, я его знал, осклабился. Йенни опять как-то очень быстро подала мне руку. На секунду я задержал ее ладонь в своей: пять легких, гладких пальчиков. А на безымянном я обнаружил почернелый, примитивно выкованный серебряный перстенек. Я стянул его у нее с пальца, не спрашивая.

Йенни, без перстенька на руке:

— Это ангустри, так он называется.

Я тру перстенек:

— Что еще за ангустри?

— Это по-цыгански и означает «кольцо».

— Оно у тебя всегда было?

— Да, только ты никому не говори. Оно лежало у меня в колыбельке, когда меня нашли.

— А откуда ты знаешь, что оно так называется?

Краска то приливает к Йенниному лицу, то отливает:

— Тот, кто меня оставил, тогда, он так его называл.

Я:

— Он что, цыган?

Йенни:

— Его звали Биданденгеро.

Я:

— Тогда, значит, и ты, может быть, тоже…

Йенни:

— Вот уж нет, Харри. У них же у всех черные волосы.

Но я тут же нахожу свое доказательство:

— Зато как все танцуют!


Я все рассказал Тулле,

после чего она, я и много кто еще с ума посходили из-за перстня. Мы приписывали этой серебряной вещице волшебную силу и называли Йенни, когда о ней заходил разговор, не иначе как Ангустри. И одноклассницы Йенни, которые и раньше на этот перстенек зарились, теперь дружно им бредили. Один я сохранял по отношению к Ангустри и Йенни сдержанное, на грани безразличия, любопытство. Видно, мы и вправду слишком много всего с ней вместе пережили. К тому же я с самого начала был отравлен Туллой. Даже старшеклассницей, в более или менее приличных платьях, она продолжала источать костно-клеевой дурман, а я, хоть и понимал, что влип, почти не сопротивлялся.

Когда Тулла сказала мне:

— В следующий раз стащишь у нее перстень, — я только отмахнулся и, подкарауливая Йенни в Упхагенском проезде, вряд ли всерьез намеревался стянуть серебро у нее с пальца. Дважды в течение одной недели заливалась она краской, потому что я заступал ей дорогу. И оба раза у нее не было на пальце ангустри, зато шею обвивали дурацкие бусы из пивных резинок.


Но Тулла, носившая траур по своему брату Александру,

позаботилась о том, чтобы вскоре и Йенни надела траур. Поздней осенью сорок первого — экстренных сообщений о победах на востоке давно не было — гимназия Конрадинум уже могла гордиться двадцатью двумя погибшими выпускниками. Мраморная доска с их именами-фамилиями, датами жизни и воинскими званиями воцарилась в главном вестибюле между Шопенгауэром и Коперником. Среди погибших был один кавалер Рыцарского Креста. Двое других кавалеров Рыцарского Креста пока что были живы и регулярно, когда получали отпуск, навещали родную школу. И иногда выступали в актовом зале с короткими либо велеречивыми докладами. Мы сидели, как пригвожденные, а учителя согласно кивали. После докладов можно было задавать вопросы. Ученикам хотелось знать, сколько надо еще сбить вражеских «спитфайеров», сколько брутто-регистровых тонн неприятельского водоизмещения затопить. Нам ведь тоже всем ужас как хотелось когда-нибудь после заработать Рыцарский Крест. Учителя либо задавали деловые вопросы, — исправно ли поступает снабжение, — либо с упоением говорили красивые слова о выдержке любой ценой и войне до победного конца. Старший преподаватель Освальд Брунис спросил одного из кавалеров Рыцарского Креста, — по-моему, он был летчик, — что он испытал, когда впервые увидел на войне убитого, неважно, соратника или врага. Ответ того летчика-истребителя я не запомнил.

Тот же вопрос Брунис задал и фельдфебелю Вальтеру Матерну, который, поскольку у него не было Рыцарского Креста, выступил перед одним только нашим классом с докладом на тему: «Противовоздушная оборона в условиях восточного фронта». Ответ фельдфебеля, кавалера орденов Железного Креста первой и второй степени, мне тоже не запомнился. Но я как сейчас его вижу: в серой полевой шинели, тощий и буйволоподобный одновременно, он стиснул своими лапами учительский пульт и глядит поверх наших голов куда-то в стену, уперевшись взглядом, наверно, в шпинатно-зеленый пейзаж Ганса Тома[280]. И дышит так, будто воздух рассекает. Мы хотели услышать от него про бои на Кавказе, но он только бесконечно рассуждал о Ничто[281].

Через несколько дней после этого доклада Вальтер Матерн снова отбыл в Россию и вскоре получил ранение, которое сделало его непригодным к службе в частях противовоздушной обороны в условиях фронта; слегка прихрамывающего, его перевели в тыловые части противовоздушной обороны, сперва в Кенигсберг, потом в Данциг. На прибрежной зенитной батарее Брезен-Глетткау и на батарее Кайзерхафен он обучал теперь младший технический персонал.

Все, в том числе и я, его любили, боялись и хотели брать с него пример; один только старший преподаватель Брунис во время очередного визита фельдфебеля в наш класс поставил его авторитет под сомнение, когда, сверкнув озорными искорками, попросил Матерна вместо сообщения о боях под Орлом прочесть нам наизусть что-нибудь из Эйхендорфа, например «Темные своды, высокие окна…»

Не могу припомнить, учил ли нас старший преподаватель в ту пору чему-нибудь всерьез. Мне вспоминаются темы некоторых наших сочинений: «Свадебные приготовления у зулусов». Или: «Судьба консервной банки». Или: «Когда я еще был мятной карамелькой и становился все меньше и меньше во рту маленькой девочки». Видимо, старшему преподавателю очень хотелось пробудить нашу фантазию; а поскольку из сорока учеников фантазией обладают, как правило, два, остальным тридцати восьми разрешалось тихо клевать носом, покуда двое их одноклассников — я и еще кто-нибудь — распутывали сложную судьбу консервной банки, воспевали оригинальные свадебные обычаи зулусов и шпионили за мятной карамелькой, которая становилась все меньше и меньше во рту у маленькой девочки.

Эта последняя тема занимала меня, еще одного одноклассника и старшего преподавателя Бруниса недели две, если не более. Играя тысячью складочек и морщинок на бугристом лице, он восседал над нами за своим обшарпанным деревянным пультом и, стараясь нас вдохновить, имитировал рассасывание леденца и сопутствующее ему сюсюканье и заглатывание сока. Он перекладывал воображаемую мятную карамель из-за щеки за щеку, чуть было ее не проглатывал, с закрытыми глазами мусолил на кончике языка крохотный ее обсосок, потом предоставлял конфетке самой говорить и самой о себе рассказывать; короче, в ту пору — сладости были редкостью и распределялись по карточкам — старший преподаватель Брунис был вдвойне помешан на конфетах: если их не было у него в карманах, он их придумывал. А мы на эту же тему писали сочинения.

Начиная примерно с осени сорок первого всем ученикам раздавались витаминные таблетки. Назывались они «Гебион» и хранились в больших аптечных склянках коричневого стекла. В учительской, на полке, где прежде корешок к корешку красовалась майеровская энциклопедия, теперь шеренгой стояли аптечные склянки с приклеенными табличками классов — от шестого до первого — и ежедневно разносились классными руководителями по классным комнатам для витаминного подкрепления юных организмов, ослабленных на третьем году войны.

Разумеется, всем бросалось в глаза, что старший преподаватель Брунис, входя с аптечной склянкой в свой класс, что-то уже посасывал, даже не пряча складочек блаженства вокруг стариковского рта. Раздача гебионовских таблеток отнимала у него добрую половину урока, поскольку Брунис не пускал, скажем, склянку по рядам, а торжественно, в алфавитном порядке, строго по журналу, вызывал каждого ученика к столу, неспешно запускал руку в стеклянный сосуд, рылся там с таким видом, будто выуживает для каждого что-то особенное, затем извлекал, триумфально сияя всей тысячью своих морщинок, одну из, быть может, пятисот таблеток, предъявлял ее всем как результат невероятного и нелегкого волшебства, после чего вручал, наконец, воспитаннику.

Мы все, конечно, знали: у старшего преподавателя Бруниса оба кармана пиджака опять битком набиты гебионовскими таблетками. Вкус у них был кисло-сладкий, отдавал чуть-чуть лимоном, чуть-чуть глюкозой и еще чуть-чуть больницей. Поскольку все мы с удовольствием их сосали, у Бруниса, который по сладкому с ума сходил, были формальные основания набивать этими таблетками карманы. По пути из учительской в наш класс он ежедневно с коричневой аптечной склянкой в руках наведывался в учительский туалет, примерно через минуту снова появлялся в коридоре и, уже посасывая, двигался дальше: с лацканов карманов осыпалась белая таблеточная труха.

Я вот что хочу сказать: Брунис знал, что мы знаем. Во время урока он частенько исчезал за классной доской, подкреплялся там, а, появившись снова, говорил, указывая на свой набитый рот:

— Надеюсь, вы ничего не видели. А если вы что-то видели, то вам померещилось.

Как и все остальные старшие преподаватели, Освальд Брунис нередко и громко чихал. Как и остальные его коллеги, он по такому случаю доставал из кармана большой носовой платок; однако, в отличие от остальных коллег, из кармана Бруниса вместе с необъятным платком извлекались и сыпались на пол гебионовские таблетки — целиком и половинками. Мы радостно кидались спасать эти катящиеся по крашеным половицам колесики. Гроздь согбенных, истово рыщущих по полу учеников облепляла старшего преподавателя и вскоре возвращала ему оброненные половинки и четвертинки. При этом мы всегда говорили — присказка эта вошла у нас в поговорку: