е применяются на угольных складах и калийных рудниках для отсыпки отходов и вскрышной породы. У подножья горы на переводных рельсах неподвижно стояли саморазгружающиеся вагонетки. Когда ее освещало солнце, гора матово поблескивала. Когда низкое небо насупливалось и сочило мелкий дождь, ее четкий, резной контур ярко выделялся на свинцовом фоне. Если бы не вороны, на ней обитавшие, гора вообще казалась бы чистой. Но в самом начале этой заключительной сказочки уже было сказано: нет на свете ничего чистого. Вот и гора неподалеку от батареи Кайзерхафен при всей своей белизне была не чиста, а была все же горой костей, которые хоть и прошли надлежащую технологическую обработку, но все еще были покрыты некими остатками; и вороны, беспокойное черное месиво, не могли от этих остатков оторваться и жить где-то еще. Вот откуда и был тот смрад, что тяжелым, несдвигаемым колоколом накрыл батарею, осаждаясь во рту каждого, в том числе и во рту Харри, приторным привкусом, который даже после неумеренного потребления кисловатых малиновых леденцов ничуть не терял своей липкой тяжести.
Никто об этой костяной горе не говорил. Но все ее видели, все знали ее запах и вкус. Выходя из бараков, чьи двери открывались на юг, невозможно было не заметить ее белесый конус. А ежели кто, как Харри, шестым номером орудийного расчета сидел на лафете, обслуживая механизм прицела, и по командам прибора управления зенитным огнем вертелся на лафете вместе с пушкой, перед его глазами снова и снова, будто гора костей и прибор управления никак не могут досыта друг на дружку наглядеться, выплывала из кружения одна и та же картина с видом белесой горы, коптящей небо фабрики, замершего рештака, недвижных вагонеток и очень даже подвижного вороньего месива. Никто об этой картине не говорил. А если она кому снилась в беспокойных и красочных снах, то утром он говорил: чудное во сне видел — то ли по лестнице не мог взобраться, то ли что-то про школу. Впрочем, иные из подслушанных философских понятий, которые прежде употреблялись на батарее всуе и бездумно, начали теперь обретать некое туманное смысловое наполнение, вероятно, от этой безымянной горы исходившее. Харри припоминает кое-какие слова: «неданность» — «небытийность» — «нетие»[296]; ибо белым днем не видно было рабочих, что везли бы вагонетки и помаленьку уменьшали размеры «неданности», хотя фабрика продолжала дымить. Не подъезжали по рельсам товарные составы с прибрежной одноколейки. И сонный рештак среди бела дня никогда не подбрасывал «нетию» новой пищи. Зато когда случились ночные учения и в течение часа восемьдесят восьмым стволам надлежало держать под прицелом самолет-мишень, «пойманный» четырьмя прожекторами — вот тогда все, и Харри в том числе, впервые услышали некие рабочие шумы. Фабрика, правда, оставалась затемнена, но на железнодорожных путях перемигивались и покачивались красные и белые сигнальные огни. Позвякивали буферами товарные вагоны. Слышались равномерный шорох и дребезжание — заработал рештак. Ржавый скрежет и скрип опрокидывающихся вагонеток. Голоса, команды, смех — на небытийном пространстве на протяжении часа велись работы, покуда учебный юнкерс в который раз заходил с моря на город, то выскакивая из ловушки прожекторов, то попадая в нее снова и превращаясь в платоническую цель, а шестой номер обслуживал механизм наводки, опять и опять пытаясь накрыть двумя индикаторными стрелками две стрелки наводки и тем самым подвергая ускользающее сущее беспрерывному нетию.
На следующий день всем, кто избегал горы словами и помыслами, в том числе и Харри, показалось, что неданность немного подросла. Вороны принимали новых гостей. Смрад остался прежним. Но никто не спрашивал о его сущности, хотя сущность эта у всех, в том числе и у Харри, оседала привкусом во рту и буквально навязла в зубах.
Была когда-то гора костей,
которая стала так называться с тех пор, как Тулла, кузина Харри, изрыгнула в направлении горы это слово:
— Это же гора костей, — сказала она и для ясности помогла слову большим пальцем. Многие, в том числе и Харри, пытались возражать, затрудняясь, впрочем, точно назвать то, что огромной грудой громоздилось к югу от батареи.
— Спорим, что это кости? И не просто кости, а человеческие, на спор? Это же любой дурак знает.
Тулла предлагала пари скорее Штёртебекеру, нежели своему кузену. Они все трое да и многие еще поблизости посасывали леденцы.
Ответ Штёртебекера хоть и звучал свежо, но готов был уже несколько недель как:
— Следует рассматривать это нагромождение в смысле открытости бытия со всем неизбежным претерпеванием юдолей и стойким ожиданием смерти, то есть как полное выражение сущности экзистенции.
Тулла, однако, хотела ответа поточней:
— А я тебе говорю, что они прямо из Штуттхофа, спорим?
Штёртебекер не мог позволить вовлечь себя в презренную географическую конкретику. Он отмахнулся и раздраженно заметил:
— Что вы все лезете со своими устаревшими естественно-научными категориями. Хотя, конечно, можно сказать и так: здесь явлено бытие в его несокрытости.
Но поскольку Тулла продолжала упрямо твердить про Штуттхоф, называя несокрытость поименно, Штёртебекер уклонился от предлагаемого пари, отделавшись широким и глубокомысленным жестом, равно благословляющим и гору костей, и батарею.
— Это поле осуществления всей истории!
Как и прежде, в неслужебное время и даже в час чистки и шитья, охота на крыс продолжалась. Средний офицерский состав стрелял ворон. Смрад стоял над батареей и не желал сменяться. И тогда Тулла сказала уже не Штёртебекеру, который в сторонке чертил на песке свои фигуры, а фельдфебелю, который уже дважды успел разрядить свой карабин:
— Спорим, что там настоящие человеческие кости, и притом тьма-тьмущая?
Было воскресенье, день посещений. Но лишь немногие гости, в большинстве своем родители, стояли в непривычном штатском подле своих слишком быстро повзрослевших чад. Родители Харри не приехали. Тянулся ноябрь, и между низкими тучами и землей с ее низкими бараками висел дождь. Харри вместе с другими слушал разговор Туллы с фельдфебелем, который в третий раз заряжал свой карабин.
— Спорим, что… — сказала Тулла и протянула свою белую ладошку, предлагая ударить по рукам. Желающих не было. Ладошка повисла в пустоте. Палка Штёртебекера набрасывала на песке мировой чертеж. На Туллином лбу роились прыщи. Пальцы Харри в кармане брюк перебирали кусочки костного клея. И тогда фельдфебель сказал:
— Спорим, что нет. — И, не взглянув на Туллу, ударил по рукам.
Тотчас же, словно план действий у нее давно готов, Тулла повернулась и пошла к широкой полосе чертополоха между двумя орудийными позициями, избрав этот путь как кратчайший. Несмотря на сырость и холод, она была только в свитере и плиссированной юбке. Так и пошла на голых, ходульных своих ногах, заложив руки за спину и потряхивая патлами, уже не крашеными и без всяких следов шестимесячной завивки. Уменьшаясь в размерах, но не теряя отчетливости очертаний в пасмурном воздухе.
Сперва все, в том числе и Харри, думали, что она, раз уж она так прямехонько, будто по линеечке, чешет, и колючую проволоку насквозь прошьет, но перед самыми шипами она упала в траву, приподняла нижнюю проволоку колючей изгороди, что отделяла фабрику от батареи, играючи перекатилась на ту сторону, снова встала и, шагая по колено в коричневом, высохшем бурьяне, снова, все так же прямо, но уже как бы через силу, двинулась к той горе, которую обжили вороны.
Все, в том числе и Харри, смотрели ей вслед и даже про малиновые леденцы во рту позабыли. Палка Штёртебекера замерла в песке. И только скрежет слышался явственно, словно у кого-то мелкие камешки на зубах. И лишь когда крохотная Тулла перед горой остановилась, когда вороны, лениво и далеко не все, поднялись в воздух, когда Тулла наклонилась, переломившись пополам, а потом повернулась и пошла обратно — гораздо быстрей, чем все, в том числе и Харри, этого со страхом ждали, — лишь тогда скрежет зубовный во рту у фельдфебеля замер, и наступила тишина, такая, что хоть ложкой хлебай.
Она шла не без. То, что она держала в руках, благополучно перекатилось вместе с ней под нижней колючей проволокой забора на территорию батареи. В просвете между двумя восемьдесят восьмыми стволами, замершими согласно последней команде прибора управления огнем под тем же углом, что и два соседних, глядя на норд-норд-вест, Тулла неумолимо увеличивалась. Путь ее, туда и обратно, занял примерно столько же времени, сколько занимает малая школьная перемена. За эти пять минут она успела съежиться до игрушечных размеров и вырасти обратно до величины почти взрослой. Пока что на ее лбу еще не было видно прыщей, но то, что она несла перед собой, уже обретало смысл и значение. Штёртебекер принялся за новый набросок мирового чертежа. Снова заскрежетал на зубах у фельдфебеля гравий, но уже покрупнее. Тишина ради пущей отчетливости решила оттенить себя звуками.
Когда Тулла подошла и на глазах у всех встала со своим подарочком рядом с кузеном, она, даже без особого выражения, спросила:
— Ну, что я говорила? Кто выиграл?
В ответ широкая ладонь фельдфебеля со звоном накрыла всю левую половину ее лица от виска и уха до подбородка. Ухо не отвалилось. Голова тоже, и даже не уменьшилась вроде. Но череп, что она притащила, она, как стояла, так и выронила.
Желтыми, окоченевшими руками Тулла терла ушибленную щеку, скулу, ухо, но не убегала. И даже прыщей у нее на лбу не убавилось. Череп, что она держала в руках, был человеческий, и даже не раскололся, когда она его выронила, а, подпрыгнув два раза, укатился в бурьян. Фельдфебель, похоже, видел в черепе не просто череп, а нечто большее. Кое-кто глядел в пустоту поверх барачных крыш. А Харри не мог отвести глаза. У черепа недоставало куска нижней челюсти. Листер и малыш Дрешер начали отпускать шуточки. Многие смеялись — благодарно и впопад. Штёртебекер пытался запечатлеть на песке явленную всем несокрытость. Его узко посаженные глаза прозревали сущее, пытавшееся удержать самое себя в своей судьбинности, но тут внезапно и непредрекаемо разразилась бренность; ибо фельдфебель с заряженным, хоть и на предохранителе, карабином заорал: