Собачьи годы — страница 96 из 141

Но кто исцелит его самого? Того, кто, можно сказать, поставил отмщение на ноги и научил ходить, его-то кто избавит от боли в чреслах? Врач! Исцели самого себя[359]!

Между тем он, завершив крестовые походы по Тевтобургскому лесу и недолго погостив в Детмольде, останавливается в деревушке неподалеку от мунстерского лагеря, там, где берет начало его тяга к странствиям. Отсчитав назад и сверившись с записной книжкой: все так, вокруг вот они, луга, цветущие, что твое дрынное золотишко, а посему между Хайдшнукеном и Хайдебауэрном Матерн отыскивает уйму друзей-приятелей — среди прочих и гауптбаннфюрера Ули Гепферта, который когда-то вместе с юнгбаннфюрером Вендтом из года в год открывал в Поггенкругском лесу под Оливой излюбленные юношеством палаточные городки. Здесь же, в Эльмке, он проживает уже без Отто Вендта, зато под пятой у длинноволосой фурии, бывшей вожатой отряда девочек, в двух комнатах и даже с электрическим светом.

У Плутона здесь отличный выгул. Зато Гепферт сидит у плиты как пришитый, накладывает на чресла торф, который сам накопал с весны, ворчит на себя и весь свет, то и дело принимается ругать неких свиней, ни одну не называя по имени, и размышляет на тему: как теперь быть? Что ему теперь — эмигрировать? Примкнуть к христианским демократам, социал-демократам или к жалкой горстке вчерашних единомышленников? Позднее он решится связать свою судьбу с либералами и в рядах так называемых младотурков[360] даже сделает карьеру в Северной Рейн-Вестфалии; но пока что, здесь, в Эльмке, ему приходится долго и безуспешно лечиться от триппера уретры, который занес к нему в дом больной приятель со здоровым псом.

Иногда, когда госпожа Вера Гепферт дает уроки в школе и не провоцирует своей прической приступы дворянского насморка, Гепферт и Матерн рядышком сиживают у огня, готовят себе смягчающие торфяные примочки, то бишь врачуют общий недуг одним и тем же стародавним крестьянским снадобьем, и ругают на чем свет стоит «этих свиней», безымянных и именитых.

— Вот куда они нас завели, эти сволочи! — зудит бывший гауптбаннфюрер. — А мы-то как дураки верили, надеялись, вынашивали планы, участвовали во всем, а теперь, что теперь?

Матерн твердит список имен, от Завацкого до Гепперта, их у него уже около восьмидесяти — в сердце, почках и селезенке. Много общих знакомых. Гепферт, к примеру, хорошо помнит руководителя оркестра шестой бригады штурмовиков, Эрвин Букольт его звали:

— И было это, голубь ты мой, не в тридцать шестом, а аккурат двадцатого апреля тридцать восьмого, потому как ты, хочешь верь, хочешь нет, тоже стоял в тот день в оцеплении. В Йешкентальском лесу в десять часов утра. Погода — подарок Вождю. Лесная сцена. Молодежный праздник всех восточных земель с исполнением кантаты Баумана[361] «Зов с Востока». Сто двадцать мальчиков и сто восемьдесят девочек, сводный хор. Только отборные голоса. Парадный выход, построение в три яруса на трех террасах. Размеренный марш по прошлогодним буковым орешкам. Девчата все деревенские, кровь с молоком. Вижу их как сейчас: блузки распирает, красные и голубые фартучки и такие же косынки. И этот ритмичный парадный марш волнами по террасам. Хоры сливаются в один. На главной террасе стоит маленький хор мальчиков и, после моего краткого вступительного слова, начинает задавать судьбоносные вопросы. А два больших хора мальчиков и два больших хора девочек медленно, торжественно, чеканя каждое слово, дают ответы. А в промежутках — помнишь? — было слышно, как кукует кукушка на поляне у памятника Гутенбергу. Будто специально поджидала паузу между судьбоносным вопросом и судьбоносным ответом и всякий раз вставляла свое «ку-ку!» Но четверо мальчишек, что были солистами и стояли на главной террасе, все равно не сбились. А на третьей террасе стоит шеренга фанфаристов. Вам, штурмовому отряду Лангфур-Северный, надлежит стоять слева внизу, прикрывая оркестр Букольта, потому как потом именно вы следите за правильностью отхода. Слушай, и ведь все получилось! В Йешкентальском лесу замечательное эхо, это все от гутенберговой поляны, где кукушка не унимается, и от двух холмов — Гороховой горы и Мирной выси. А в кантате речь идет о судьбах Востока. Всадник скачет по немецким землям и возвещает: «Держава больше, чем ее границы!» На вопросы хоров и четырех главных солистов-вопрошателей Всадник отвечает, чеканя слова как металл: «Оплот свой храните — то наши врата на Восток!» А вопросы и ответы постепенно сливаются в единое горячее признание в любви к Отчизне. И завершалась вся кантата величественным гимном великой Германии. Отовсюду эхо. Буковый лес кругом, сплошной бухенвальд. Голоса чистейшие. Даже кукушка ничуть не мешала. Погода — подарок Вождю. Были же столичные гости — им очень понравилось. И ты там был, голубок. Был-был, не надейся. Тридцать восьмой год. Двадцатое апреля. Дерьмо собачье. На Восток нас, видишь ли, потянуло, с Гельдерлинами и Хайдеггерами в солдатских ранцах. Зато теперь вот сидим на Западе и чем награждены? Триппером.

И тут Матерн, двигая Восток и Запад навстречу друг другу, скрежещет зубами. Ему осточертел этот вечный крапивный зуд, молоко отмщения, это дрынное золото, смоченное вдовьими слезами. Ему тесно в низенькой и душно натопленной торфом крестьянской хижине, где он после своих восьмидесяти четырех матерниад стоит как неприкаянный, поневоле раскорячив ноги. «Довольно! Хватит!» — вопиют его измученные болью чресла.

«Что значит довольно?» — возражают оставшиеся, неохваченные имена, начертанные в сердце, почках и селезенке.

— Два шприца цемента и каждый час свежая торфяная примочка, а все еще никакого улучшения! — жалуется бывший гауптбаннфюрер Гепферт. — А пенициллин не купишь ни за какие деньги, даже беладонну трудно достать.

И тогда Матерн, расстегнув штаны, направляется к побеленной стенке, которой обозначены рубежи крестьянской хижины с востока. Торжественный этот миг свершается без фанфар и даже без кукушки. Но именно на восток направляет он свой измученный, медоточивый пенис. «Держава больше, чем ее границы!» Девять миллионов беженских удостоверений штабелями громоздятся за спиной у Матерна. «Оплот свой храните — то наши врата на Восток!» Всадник скачет по немецким землям, но ищет уже не врата, а обыкновенную электрическую розетку. И между этой розеткой и его пенисом возникает мгновенный электрический контакт. То бишь, говоря без околичностей, Матерн мочится на розетку, в результате чего получает через посредство непрерывной жидкостной струи сильнейший, сногсшибательный, но и целебный удар электрическим током; ибо, когда он, бледнее смерти, волосы дыбом и весь дрожа, снова встает на ноги, потаскухин мед вытекает из его чресел. Свертывается молоко отмщения. Утекает в щели между половицами срамное масло. Плавится дрынное золото. Перестает зудеть зудешник. Топчется на месте бегунчик. Высыхают вдовьи слезы. Дворянский насморк повержен одним электрическим ударом. Врач исцелился сам. Пес Плутон тому свидетель. И бывший гауптбаннфюрер Гепферт тому свидетель. Разумеется, и Господь Бог тоже тому свидетель. И только госпожа Вера Гепферт ничего не видела, ибо, когда она со своим пышным узлом волос возвращается из сельской школы, от Матерна в хижине остаются только запахи и дырявые носки. Хотя и не отпущенные, но исцеленные, покидают хозяин и его пес цветущие люнебургские луговины. С этого часа триппер в Германии резко идет на убыль. Всякий недуг очистителен. Всякая чума уходит в прошлое. Всякое вожделение когда-то бывает последним.

ВОСЕМЬДЕСЯТ ПЯТАЯ ФИЛОСОФСКАЯ И ВОСЕМЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ ИСПОВЕДАЛЬНАЯ МАТЕРНИАДЫ

Что надо Браукселю? Долбит и долбит свое. Мало того, что за какие-то жалкие пару сотен аванса приходится страница за страницей выворачиваться наизнанку; теперь еще, оказывается, ему надлежит еженедельно отчитываться: «Сколько страниц сегодня? Сколько будет завтра? Будет ли иметь последствия эпизод с женой Завацкого? Падал ли снег, когда начались хождения между Фрайбургом в Брайсгау и зимним спортивным курортом Тодтнау? В каком именно стояке мужского туалета на кельнском главном вокзале обнаружено походное предписание следовать в Шварцвальд? Надпись выцарапана или наколота?»

Тогда слушай, Брауксель! Матерном извергнуто: сегодня семь страниц. И завтра семь страниц. И вчера семь страниц. Каждый день по семь страниц. Каждый эпизод будет иметь последствия. Снег между Фрайбургом и Тодтнау не падал, а падает. В двенадцатом стояке слева не было написано, а написано. Матерн пишет только в настоящем времени: всякий проселок есть в своем роде просека[362]!

Перед всеми писсуарами толкучка. Промозглая погода загоняет мужиков в туалет, поскольку в соборе не топят. Матерн никого не поторапливает, но когда наконец дожидается своей очереди в двенадцатый стояк слева, располагается там надолго, словно и не намереваясь уходить. Человек на земле имеет право на пристанище! Но сзади уже погоняют — нет, не имеет.

— Эй, приятель, давай пошевеливайся! Другим тоже хочется. Он и не ссыт уже давно, только глазеет! Что ты там углядел, приятель? Нам-то хоть расскажи!

По счастью, пес Плутон обеспечивает хозяину возможность насладиться чтением без помех. Смакуя, он семь раз перечитывает нежные, словно серебряным стилом начертанные строчки. После стольких пыток похоти и заразы наконец-то он вкушает духовные яства. И пусть моча всех мужчин на свете клубится вокруг. Матерн стоит как скала, сам по себе, и запечатлевает нежные царапины серебряного стило у себя в сердце, почках и селезенке. Клубящийся смрад в католическом мужском туалете — это смрад католической кухни. За спиною Матерна толпятся повара, им тоже не терпится слить свой отвар.

— Давай, приятель! Ты тут не один! Слышь, друг, возлюби ближнего своего!

Но Матерн стоит неколебимо, как памятник. Великий скрежетун и супротивец вбирает в себя каждое слово заветной надписи в двенадцатом стояке слева: «Алеманская вязаная шапочка торчит между Тодтнау и Фрайбургом. Бытиё отныне пишется через „ё“».