– Ничего не скажешь?
– Что я, по-твоему, должен сказать?
– Ты хотя бы понял, о чем идет речь?
– Кажется, начинаю понимать.
– И тебе не страшно?
Доктор поднял брови. И почесал усы, в эти дневные часы еще густо-черные.
– Не сочти за хвастовство, но мне трудно представить то, что может меня испугать. Я больше не боюсь. Не подумай, что я считаю это своей заслугой, я и пальцем не пошевелил для этого. Последний раз я испытывал страх во время болезни жены. И он ничему не помог, не вернул ей здоровье, не сделал менее печальной, не помешал ей страдать и не утешил меня, когда она умерла.
Мэру вдруг стало неприятно, что Доктор вспомнил о жене. Перед его глазами всплыло ее нежное лицо с большими черными глазами и бледной кожей. Его возмутила собственная сентиментальность, и он проговорил с раздражением:
– Я не спрашиваю, испугался ли ты за себя! Не стало ли тебе страшно за всех нас, за нашу коммуну, наш остров, за то, что мы совершили?
Доктор перестал сдерживаться. Он зажег сигару с церемонной важностью, поскольку считал это серьезным делом, одним из немногих присутствовавших в его жизни. Нечто вроде ритуала или дани уважения. Или и того, и другого вместе. Сделав несколько затяжек и выпустив дым, он снова улыбнулся.
– А почему, собственно, я должен бояться «за всех нас», как ты выразился?
– Похоже, ты меня не понял. Я-то думал, ты сразу догадаешься. Знаешь, что было на одной из этих проклятых фотографий, сделанных со спутника, будь он трижды неладен?
– Судя по твоим глазам, которые норовят вылезти из орбит, и багровой шее, скоро узнаю.
– Так вот, на ней были мы. Мы! В то утро на пляже! Нас легко узнать. Словно одна из чаек, круживших у нас над головами, спустила затвор фотоаппарата. Чудовищно! Можно различить Старуху, ее пса, Спадона, Америку и меня. Представь только, что эта пакость летает над нами в небе на высоте сотен километров и подглядывает в замочную скважину. Не могу прийти в себя! Гребаный мир!
– А меня?
– Что – тебя?
– Меня видно?
– Конечно же, видно! Особенно тебя. Как можно тебя не увидеть, ты занимаешь столько места. И прямо возле наших ног лежит голубой тент.
– Тент?
– Да, тент. Голубой тент Америки. Прекрасно угадывается, что под ним что-то есть.
– И можно разобрать, что именно?
– Нет, нельзя. Но какая разница? Комиссар оставил что-то про запас, то, чего он мне еще не показал. Даже не сомневайся. Такие типы никогда не выкладывают все карты одним махом.
Мэр смолк. Доктор сидел, окутанный дымом сигары. Они оставались так довольно долго, в полной тишине, что вовсе не входило в их привычки.
В тот день в конце церемонии освящения судов, которую здесь кратко называли «мессой тунца», произошло событие, еще больше накалившее обстановку, когда Учитель после окончания службы обратился к Мэру с разговором.
На острове было принято, чтобы Кюре благословлял каждое судно, которому предстояло выйти в море на сезонный лов. В прежние времена шествие, пышное и внушительное, сразу после полудня отправлялось из церкви под звуки местного оркестра. Каждое рыбацкое судно и его команда находились под защитой какого-нибудь святого или святой, в честь которых сооружались алтари в боковом нефе, где они мирно дремали весь год, а в этот день извлекались на свет божий. Перед выносом алтари украшали цветами, их золотые и серебряные части тщательно чистили, а цвета гипсовых статуй подновляли, нередко использованием тех же красок, что и для корпусов лодок.
Каждая группа рыбаков несла на плечах алтарь, весом не уступающий библейскому, и процессия с торжественной медлительностью следовала по улочкам города, направляясь в гавань. Священник совершал там молебен, окропляя суда святой водой, после чего шествие в том же неторопливо-благочестивом ритме, с молитвами, совершало обратный путь до церкви под грохот утомленного оркестра, звучавшего все фальшивее, во-первых, из-за усталости музыкантов, а во-вторых, из-за многочисленных стопок вина, подносимых им во время каждой остановки.
По возвращении процессии в церковь алтари водружались на место в прохладную тень своих ниш до следующего года, и начиналось торжественное богослужение. Толпа не могла поместиться в церкви, и многие оставались снаружи, на площади, где в тот день яблоку негде было упасть.
Вечером на смену христианскому торжеству приходило языческое пиршество. Гавань освещалась бумажными фонариками, которые порой загорались и улетали в черное, как бархат, небо лоскутами пламени, на краткий миг вспыхивая маленькими факелами и рассыпаясь золотой пылью, меркнувшей перед величием звезд, дружелюбных, вечных и задумчивых, которая потом сливалась с ними и умирала.
Там же, в порту, были накрыты большие столы – обычные доски, положенные на козлы, и каждый островитянин приносил снедь: вино, оливки, консервированные каперсы, марципановые фрукты, козлятину и свинину, копченую или соленую, медовые пироги с кремовой начинкой, фисташковые десерты и ликеры, лимонные и апельсиновые. Пили, ели, громко смеялись, а под звуки мини-оркестра, составленного из музыкантов, выживших после торжественного шествия, даже танцевали, разгоряченные виноградной водкой. Веселье продолжалось до зари.
И по сей день многие рыбаки считали для себя обязательным присутствие на «мессе тунца». Но ей уже не предшествовала торжественная процессия. И пышного праздника после нее тоже не устраивали. Так, скромное угощение для немногих верных традициям рыбаков. Правда, все в том же порту. Одного большого стола вполне хватало. Приходили только мужчины, их жены в празднике больше не участвовали, а уж дети тем более. Пили больше, чем ели, и все заканчивалось заурядной попойкой, отупением, головной болью и возобновившимися ссорами.
На мессе всегда присутствовал городской совет во главе с Мэром, который каждый раз, умирая со скуки, спрашивал себя, зачем он сюда приперся. Кроме них была еще горстка стариков, чувствовавших, что час расплаты за грехи близок, и возможно, им лучше действовать по правилам. В конечном счете никто ничего не знает. Вдруг это поможет, да еще и бесплатно.
Жилище священника размерами походило на кукольный домик, и мало-помалу Кюре начал переселяться в церковь, по мере того как она очищалась от прихожан. Вооружившись терпением и настойчивостью, он постепенно сделал из церкви обширную пристройку к своему дому, что-то вроде ангара, в котором он годами восстанавливал корпус корабля, налетевшего на окаймлявшие остров скалы. Кюре кропотливо собирал обломки и целое лето переправлял их к себе, одалживая то у одного, то у другого соседа ручную тележку или тачку.
Этот парусник, воссоздаваемый неловкими руками, производил трогательное и странное впечатление. При виде огромного судна, истерзанного, ощетинившегося обломками мачт, – этой гигантской неподвижной массы, подавлявшей все вокруг, каждый невольно спрашивал себя: что это – разбитый корабль принесли в церковь или, наоборот, церковь построили для сохранения величественных останков то ли корабля-призрака, то ли погребальной ладьи Осириса, то ли лодки Харона?
В церкви остались, правда, исповедальня и с десяток скамей, соседствовавших с коробками и старыми ульями, на которых тоже можно было сидеть и слушать мессы.
Службы проводились на диво кратко, без проволочек, и только Мэр еще мог считать их чрезмерно длинными. Кюре не стал ждать созыва очередного святейшего собора, чтобы внести изменения в литургическое богослужение: после наскоро прочитанной «Отче наш» он не медля переходил к проповеди, которая в целом отнимала у него несколько минут, и за это время, под любовное жужжание пчел, он успевал посвятить паству в новости о своей пасеке, поговорить о погоде, кое-что вспомнить из семинарской жизни на материке, а в заключение делал несколько объявлений, о которых его просили прихожане.
Желудок Кюре давно уже не воспринимал кислоты евхаристического вина, а облатки немилосердно липли к зубным протезам, поэтому три года назад он решил упразднить причастие. Но он неустанно самостоятельно проводил сбор пожертвований, записывая в блокнотик, кто и сколько ему должен, и не забывая к концу года напомнить некоторым об их скупости. Церемония обычно заканчивалась поспешным благословением паствы и «Ангельским приветствием» Девы Марии, которая считалась на острове главным божеством воды, морских глубин и ветров.
Войдя в церковь, Мэр сразу увидел Учителя, сидевшего в последнем ряду. Под мышкой тот держал крафтовый конверт, вызвавший у Мэра беспокойство. По окончании службы Учитель сам подошел на площади к главе острова, пока прихожане расходились по домам, а рыбаки группками возвращались в порт.
– Можете уделить мне несколько минут, господин Мэр? Я хочу поговорить с вами насчет моего эксперимента.
Мэру не оставалось ничего другого, кроме как пригласить Учителя зайти в мэрию, находившуюся неподалеку. В кабинете витал сладковатый запах анисовой водки, и Мэр с неудовольствием перехватил взгляд Учителя, задержавшийся на двух грязных рюмках, оставшихся на подносе, и пустой бутылке, выглядывавшей из мусорной корзины. Он счел своим долгом объясниться:
– Мне пришлось кое с кем встретиться.
– Знаю, – мгновенно отреагировал Учитель. – С полицейским. Точнее, с Комиссаром, приехавшим сегодня утром.
– Кто вам сказал?
Мэр был ошарашен. Ему даже не хватило сил расстроиться.
– Да все знают. Здесь же все всё узнают, и притом очень быстро. Да и мне ли вам об этом говорить.
Секретарша. Конечно, она. Больше некому. Скумбрия крашеная! Ну, в понедельник ты у меня попляшешь!
– Но вот чего никто не знает – зачем он сюда приехал. Предполагают, что из-за проекта талассоцентра. Но я ни капельки в это не верю. Лично я убежден, что его присутствие здесь связано с тем, что произошло на пляже, и с тем, что мы сделали потом.
Учитель раньше не говорил с Мэром таким уверенным тоном. Ни во время тайного собрания в зале заседаний в тот день, когда были обнаружены тела, ни позже, на рыбацком складе. Казалось, его робость слишком быстро вытянувшегося подростка, которому пока не по себе в его новом теле, бесследно исчезла. Он выглядел воодушевленным, на его лице отражалась решимость и, пожалуй, даже дерзость. Крепко прижимая к себе конверт, он словно черпал в нем силы.