Он вспомнил деда, в юности отправленного на фронт и вернувшегося без руки и с поврежденными легкими. Дни он проводил сидя на стуле в кухне, возле окна. Единственным его занятием было смотреть на Бро и кормить птиц хлебными крошками, которые он рассыпал на подоконнике. Наиболее оголодавшие или глупые заканчивали жизнь на вертеле. Дед любил поджаривать их на углях: ощипанных, натертых чесноком и смазанных подсолнечным маслом.
Мэр помнил, как старик ел птиц с потрохами, и их мелкие косточки только похрустывали у него на зубах, на редкость красивых и белых.
Он вернулся с войны раненым, но вернулся. Один из немногих в городке. Большинство остальных погибли. Бунтовщики. Луженые глотки. В основном анархисты и идеалисты, которых случай свел вместе, восставшие против своих командиров, против войны, против нелепости этого вооруженного конфликта, продлившегося больше трех лет и принесшего миллионы жертв. Офицеры увидели в непокорности солдат недобрый знак. Однако недовольных оказалось слишком много, чтобы их судить или расстреливать. Рискованно было сеять в других, еще лояльных к ним головах, семена мятежа. Поэтому решили послать бунтовщиков отбить одну высоту, что было и бесполезным, и безнадежным делом. Этот холм не представлял стратегического интереса, и вражеские орудия могли преспокойно вести оттуда огонь картечью или бомбить противника без малейшего для себя ущерба. По сути, бунтовщиков отправили совершить самоубийство. Начальство предпочло послать их на верную смерть, чтобы и дальше вести войну без всяких потрясений и продолжить чудовищную деятельность по массовому уничтожению людей, настоящей тайной целью которой было стремление перекроить карту мира и определить сферы влияния крупнейших держав на заре нового века. Да и что могла значить для этих стратегов жизнь нескольких сотен солдат, даже если те и говорили, и думали правильно?
Такова политика. Грязное дело. Вне морали. Некоторые предпочитают всю жизнь оставаться чистыми, но другие берут на себя это бремя и пачкают руки. Нужны и те, и другие, даже если первых уважают, а вторых ненавидят. Уж, конечно, остров – это не весь земной шар, и сейчас – не война. Но мэр – тоже в своем роде командир, он несет ответственность за своих людей, обеспечивает их безопасность, зная, что для этого, если потребуется, он пройдет по грязи и пожертвует безвинными.
Идею, закравшуюся в голову Мэра, большинство сочли бы аморальной и заслуживающей презрения. Осуществи он ее, Мэр, несомненно, был бы обречен на вечные муки в худшей половине потустороннего мира, перекидывая лопатой раскаленные угольки и изнемогая от неутолимой жажды, если допустить, что Бог есть. Но даже если Бога нет, остаются люди. Когда они узнают, что он сделал, а все тайное когда-нибудь становится явным, ему придется столкнуться с их ненавистью и поношением, иными словами, с их судом. Кто осмелится выразить ему благодарность за то, что он сделал?
Но, даже предположив, что все останется в тайне, он-то сам будет знать. Ему придется жить с его деянием до конца дней и каждое утро, бреясь, видеть в маленьком круглом зеркальце ванной лицо мерзавца, который хотел сделать «как лучше». Видеть там ублюдка, постоянно ищущего для себя оправдание, то объясняя свои действия ролью «командира», то безвыходностью ситуации, то всеобщим распадом и хаосом, а тем временем он будет чувствовать рядом жену, ее запах; жену, которая ни о чем не догадывается и, зевнув, подойдет поцеловать его на ночь, и тогда он вздрогнет: ее поцелуй на затылке покажется ему холодным, как лезвие топора.
Но вот что удивительно: люди, втянутые в эту историю, одновременно испытывали чувства, которые были крайне далеки друг от друга. Пока Мэр изнемогал под тяжестью своей ноши, полный отвращения к самому себе за то, что ему пришлось надеть плащ палача, Учитель, вновь облаченный в спортивную форму, ритмично и стремительно совершал пробежку по тропинке, обвивавшей склоны Бро. Он не страдал от жары и почти не чувствовал усталости, настолько его вдохновляли собственная решимость и осознание своей правоты. Ощущение того, что правда и справедливость на его стороне, в полном смысле слова окрыляло его. Никогда еще он не бежал так хорошо, с такой легкостью, вовсе не подозревая о том, что на самом деле приближается к своему концу.
Комиссар тем временем снова проигрывал в уме утреннюю сцену в кабинете Мэра. Он обожал эффекты. Любил вызвать в собеседнике страх, породить сомнения, заставить его потерять уверенность, смешаться, не находить верных слов, путаться, говорить неубедительно. С Мэром это оказалось совсем не трудно. Он имел дело и с другими, не такими мягкотелыми. А этого он оставил в подвешенном состоянии. Оставил с тысячью вопросов в голове. Просто-напросто показал ему некие документы, но воздержался от комментариев о том, какие выводы можно было из них сделать. Разрушил его мир и спокойствие. И прекрасно представлял, какая сейчас владела Мэром тревога. Словно лисенок[14], грязными зубами вгрызался в каждую секунду его жизни, рвал ее на части, потом отпускал, лишь наполовину сытый и опьяненный его кровью, а в следующий миг начинал все сначала.
Сидя за столиком на террасе кафе, Комиссар залпом допил стакан вина. После посещения Мэра у него созрело намерение побродить по городу, но очень скоро возникло ощущение, что он путешествует внутри термитника: скопление узких улочек, мрачных домов, лабиринт с множеством ходов. При ярком свете дня он словно находился под землей, среди удручающего нагромождения рукотворных предметов из природных материалов разных оттенков черного: мостовых, тротуаров, стен, крыш, дверей, ставен.
Встречавшиеся ему мужчины и женщины старались на него не смотреть, все как один отводили взгляд, уставясь в землю и будто теряя человеческий облик – ему они напоминали огромных, неприятных насекомых. Комиссар поскорее добрался до своей комнаты и растянулся на кровати, достав предварительно из чемоданчика бутылку виски, который стал пить прямо из горла.
Наконец видение термитника исчезло, а вместе с ним и его обитатели. И он вновь стал вспоминать разговор с Мэром и то, как ушел от него, не произнеся ни слова, не выдав ничем своих намерений, оставив этого чинушу беспокойно ерзать блестящими глазами по фотокопиям, и еще как он покинул кабинет, не потрудившись закрыть за собой дверь.
Секретарша, и та посмотрела на него с испугом. Он заметил, что шея у нее покрылась от волнения красными пятнами. После того как он широко ей улыбнулся, краснота залила ее скулы. На этом прелестном образе он и погрузился в дремоту.
Владелец кафе принес ему дежурное блюдо, ничего не спросив. Комиссар к нему даже не притронулся. Есть он не хотел. Он никогда не был голоден. А вот пить хотел всегда. И заказал вторую бутылку вина.
Напротив него посреди портовой площади поставили длинный, метров в двадцать, стол. Гости еще не собрались. Теплый ветер вздымал бумажные скатерти. Часть салфеток валялись на земле. Один из стаканов опрокинулся. Комиссар подумал о Тайной вечере. О том, как все выглядело до ее начала. Ни один художник не додумался написать этот эпизод. Ведь кто-то же ее подготовил? Расставил тарелки, стаканы, приборы, а потом ушел. Служанка? Один из апостолов? Недоставало только Христа и его ближайших учеников, да еще Иуды, чтобы начался последний акт трагедии, впрочем, вполне обыденной, которая два тысячелетия занимает мысли большей части человечества.
К Иуде Комиссар питал особую слабость: вот уже столько лет он был объектом всеобщей ненависти. Комиссар мечтал быть ненавидимым всеми так же долго. Как Иуда. Любовь рано или поздно иссякает. Но только не ненависть. Она пребывает неизменной, даже иногда возрастает, неустанно возобновляется. Она – великий двигатель рода человеческого. В итоге триумф Иуды перекроет триумф Христа, который рассыпается прямо на глазах. Доказательств любви между «ближними» становится все меньше, зато проявления предательства и зла только множатся. Комиссар подлил себе вина. И мысленно произнес тост за Иуду.
Мало-помалу рыбаки стали собираться и рассаживаться за столом. Они гоготали и громко перекликались на диалекте, которого Комиссар не понимал. Некоторые направились к складу, вынося оттуда бочонки, корзины с хлебом, стаканы, блюда, сыры, ветчину. Вскоре скатерть была заставлена грудой провизии и бутылками. От преддверия Тайной вечери и следа не осталось, а происходящее теперь скорее напоминало картину в стиле ранней фламандской живописи: обилие еды, напитков, беззубые улыбки, рассекающие топорные, опаленные солнцем физиономии, гротескные тела, грубые, узловатые руки, тупые лица. Первые признаки опьянения. Вульгарность и идиотизм. Жратва и выпивка. Забвение смерти, которая, однако, если хорошенько присмотреться, всегда находила местечко на картине: череп у подножия дерева, ветка в виде остова, два ворона, стоявшая возле амбара коса, сухое дерево посреди желтеющей нивы, червяк, точащий яблоко. А на этой картине, интересно, где затаился образ смерти? Не сам ли он, Комиссар, воплощал ее в этот день?
Ради забавы Комиссар всегда пытался отыскать в реальной жизни отражение тех художественных творений, которые видел в музеях, размышляя над ними и находя в этом отдохновение в недолгие промежутки, что выдавались между его основным занятием, когда он прожигал жизнь, таскаясь из одной пивнушки в другую. Выглядел он как самый обычный пьянчуга, этакий современный Сизиф, сменивший тяжелый камень на стакан, который ему обязательно нужно было выпивать и который ему непрестанно наполняли вновь. Но если алкоголь и был его самым верным спутником, то все же он его подводил, уже давно отказывая ему в полноценном опьянении, – Комиссар был навечно приговорен к трезвости и больше не мог достичь того, чего безумно жаждал.
В воскресенье, последовавшее за «мессой тунца», множество знамений говорили о том, что непременно что-то должно произойти.
С раннего утра на город опустилась страшная жара, без малейшего дуновения ветерка. Воздух словно сгустился вокруг острова, окутав его прозрачным подобием студенистой оболочки; линия горизонта либо вырисовывалась в искаженном виде, либо пропадала вовсе: остров будто парил в небытии. Бро лоснился на солнце, отбрасывая блики свежей глазури. Черная голая лава выше виноградников и огородов подрагивала, казалось, внезапно ожив. В домах было не лучше: удушливый, полный испарений горячий воздух изнурял тела и души, не давая ни капли спасительной прохлады.