Собачий бог — страница 20 из 67


Алёнка вдруг оказалась в заснеженном поле. Мглистое небо низко нависало над землей, и словно пригибало к земле редкие, корявые стволы деревьев. И в этом небе, почти над самой землей, с хриплым карканьем метались несколько ворон.

Аленка стояла на вершине пологой гряды. Из-под снега тянулись и трепетали на морозном ветру сухие стебли. Вдали темнела кромка леса. И на всем пространстве, куда ни взгляни — ни одной живой души, ни зверя, ни человека. Только темно-сизое небо, бело-серый снег и черные кривые деревья.

Аленке было холодно, и с каждой минутой холод становился все нестерпимей. Она была в футболке и трусиках, — так, как спала. И почему-то любимый игрушечный пушистый енот, с которым она обычно засыпала в обнимку, тоже был здесь, — у неё на руках. Он был толстый, тёплый. И лупил на снег всё тот же непонимающий взгляд. Алёнка чмокнула его в нос и крепко прижала к груди. Стало немного теплее.

Где-то здесь, — Аленка знала это совершенно точно, — нужно было копать. Она положила енота на снег, встала на колени, попробовала отгребать снег руками. Доскреблась до смерзшейся, как камень, черной земли.

Попробовала в другом месте.

Енот, подняв черные брови, глядел на нее, высовываясь из-за небольшого сугроба, с выражением крайнего удивления, и еще — укора.

Аленка, трясясь от холода, сообразила: сугроб! Вот где надо копать.

Она отодвинула енота и принялась копать ямку в сугробе. Когда пальцы переставали чувствовать боль, она совала их в рот. Хватала пушистого енота, прижимала к груди. Потом сообразила: засунула его под футболку. Казалось, от этого стало чуть-чуть теплее.

Она копала и копала, пока не выкопала небольшую пещерку. Она знала: осталось совсем немного. И еще, несмотря на страх, холод и боль, она была почему-то уверена, что все это — только сон. Что она проснется, и снова окажется дома, в своей теплой, такой уютной постельке.

Но сейчас она должна была сделать то, чего никто не сможет сделать, кроме неё.

Она не почувствовала — руки уже ничего не чувствовали, — а увидела, наконец, то, что искала.

— Тарзан! — вскрикнула она.

Смёрзшаяся шерсть; твердая, как полено, лапа.

Осталось немного, еще чуть-чуть.

И она, слизывая со щеки ледяные слезинки, старательно откопала бок и морду Тарзана. Она уже ничего не видела: в ледяной пещерке стало совсем темно. Она легла рядом с ледяным Тарзаном, обняла его, прижалась к нему, и стала дышать в каменную шерсть. Шерсть стала мокрой и мягкой.

Аленка с облегчением разревелась и затихла. В голове у нее все спуталось, поплыло, и она провалилась во тьму.


Утром, сквозь сон, Алёнка услышала какой-то стук. Еще не проснувшись толком, она уже догадалась, что это такое.

Баба на коленях стояла перед порогом и колотила слишком большим для её маленьких рук молотком.

Она бормотала при этом, то ли ругаясь, то ли молясь, и Алёнке, наконец, надоело притворяться. Она села на постели и спросила:

— Баба, что ты делаешь?

Баба посмотрела на неё из-под скрюченной спины.

— А, проснулась уже… Да вот… Чиню тут.

У Алёнки почему-то сильно закружилась голова. Так сильно, что она обеими руками ухватилась за постель, чтобы не свалиться на пол. Комната плыла перед глазами, и старые фотографии под стеклом, развешенные на противоположной стене, водили странный хоровод.

— Баба! — испуганно позвала Алёнка.

— Чего? — насторожилась баба.

— Мне что-то плохо… Голова кружится.

Баба с кряхтеньем поднялась с колен, отложила молоток, засеменила к Алёнке. Потрогала её лоб, всплеснула руками:

— Господи, да ты вся горишь… Простудилась, что ли?

Алёнка откинулась на подушку. Стало жарко, муторно. Было трудно дышать.

— Ай-яй-яй, — запричитала баба. — Всю зиму не болела, в морозы весь день на улице — и ничего. А тут потеплело — и на тебе… Ох, Господи!

Она пригорюнилась, подперев щеку рукой.

— Варенья с водой развести? Кисленького?

Алёнка качнула головой. Губы у нее почему-то мгновенно высохли и стали трескаться.

Баба посмотрела на нее внимательнее и взмахнула руками.

— У меня где-то аспирин был… Я сейчас. Подожди-ка…

Она вышла в кухню, стала копаться в ворохе газет, счетов, рекламных рассылок.

— Баба, — сказала Алёнка. — Ты зачем в порог иголок набила?

— Ась? — как ужаленная повернулась баба. Газеты рухнули с холодильника, и вместе с газетами — всякая всячина: Аленкины заколки, расческа, фантик от «чупа-чупса», календарики, вырезки из журналов, которые делала Алёнка.

— Ты зачем, баба, иголок в порог набила? — повторила Аленка, дыша с трудом, открытым ртом.

— Дык… А ты откуда знаешь?

— Видела.

— Ну… Это от покойника. Снился мне Паша-покойничек. Ну, чтобы он больше не приходил, я вот и набила…

— Нет, — сказала Алёнка.

— Чего — «нет»? Вру я тебе, что ли?

— Это не от покойника, — упрямо повторила Алёнка. — Это от Него.

— От кого — «от него»? — удивилась баба. — Это от которого?

И вдруг села на стул, опустив руки. Покачалась из стороны в сторону. Потом тихо спросила:

— Так, значит, и к тебе ОНО являлось?

И потом, после паузы:

— И кто же это?

Алёнка промолчала.

Баба перебрала складки домашнего застиранного халата.

— Ну, не бойся. Теперь не придет больше.

— Я и не боюсь.

— …Теперь не придёт, — повторила баба, не слушая. — Я теперь всех разуваться за порогом заставлю и на порог наступать. Человек наколется, вскрикнет там, али заругается. А нечисть и не заметит…

— Я и не боюсь, — прошептала снова Алёнка.

Баба вспомнила про таблетки. Снова кинулась искать. Нашла, разломила таблетку пополам, намешала морса из смородинового варенья, принесла Алёнке.

Алёнка взглянула на нее большими, горячечными глазами.

— Баба, — сказала тихо. — Убери иголки.

— Ну вот! Сдались тебе эти иголки! Ты под ноги смотри — и не наколешься.

— Я не наколюсь. Я умру, — сказала Алёнка.

Баба молчала несколько секунд. Потом таблетки и стакан с морсом бесшумно выпали из её задрожавших рук.

Баба побелела, собралась с духом и крикнула:

— Я вот тебе умру! Ишь, чего надумала! «Умру!» Пей таблетку! Пей! Я сейчас тебе градусник дам. Да за врачом сбегаю.

Алёнка молча, угрюмо проглотила таблетку, запила. Вздохнула и снова откинулась на подушку.

— Баба, ты пока не уходи.

— Ладно, ладно! — тут же согласилась баба. — Потом схожу. К соседке, Вальке, — она медсестрой в железнодорожной больнице работает. Сутки дежурит, двое дома. Повезет, так дома застану. А ты полежи пока. Глаза закрой. Может, от аспирина-то легче станет.

«Не станет», — подумала Алёнка, и послушно закрыла глаза.

И как только закрыла, — всё завертелось, закружилось перед глазами, темнота стала цветной и гадкой, и закрутилась воронкой, которая начала засасывать Аленку. Медленно, неотвратимо. А там, в глубине воронки, распускалось огненное, кровавое, страшное.

Алёнка застонала. Баба подскочила, вытащила градусник из-под Алёнкиной руки, подслеповато стала разглядывать. Тихонько ахнула: «Да такой температуры и не бывает! Видно, градусник стряхнутый. Испортился».

Она села на табурет, оперевшись о коленки, и стала смотреть на Алёнку, по временам вздыхая.

Потом сказала тихо:

— Сглазили, видно. Или вправду нечистый извести хочет?

Она перекрестилась.

В окошке зарделся алый рассвет. И в комнату упал красный луч, красный, как молодая горячая кровь, и этот луч перечеркнул белое, неживое Алёнкино лицо.

Баба взглянула, вскрикнула.

— Алёнка! Алён! Ты чего? А ну-ка, проснись! Проснись, говорю! Ты и думать не моги! Ишь чего — «умру»! Мала еще! От горшка два вершка, а туда же!.. Всё папкино воспитание. Ох ты, Господи!

Она сбегала на кухню, набрала в рот воды, и брызнула Алёнке в лицо.

Алёнка не шевелилась.

Нар-Юган

Глубоко под снегом и льдом, в замерзшем, окоченевшем собачьем теле встрепенулось холодное сердце. Оно не хотело просыпаться, оно уже жаждало покоя. Уставшее собачье сердце.

Но в нем зародилась, затлела искорка, и стала разгораться, пульсировать, тревожить.

Сердце глухо стукнуло раз и другой. Льдинки в крови зазвенели. Сердце ударило сильнее, затрепетало, как пойманная птица, выгоняя из себя холод, и посылая огонь от разгоравшейся искры дальше — по мертвым жилам.

А потом оно застучало. С перебоями, с усилием, — но застучало, и больше уже не останавливалось.

Тарзан шевельнулся.

Снежный наст над ним лопнул, и Тарзан, мучительно выгнувшись, разбил его на куски.

Солнечный свет ослепил его так, что показалось: ему внезапно выкололи глаза.

Тарзан взвизгнул от боли. От собственного голоса ему стало легче, и, поняв это, он зарычал, залаял, завыл. И с каждой секундой вырывал своё тело из ледяных смертельных объятий, ломал наст, сбрасывал снег. Он выполз из своей могилы, ткнулся носом в щекочущую сухую былинку. Мертвая былинка, торчавшая из-под снега, почему-то пахла жизнью.

Тарзан завыл в полный голос и открыл глаза.

Ослепительное белое поле лежало перед ним. Редкие кривые сосенки отбрасывали на снег глубокие синие тени. Тарзан был один на вершине гряды, посреди бесконечного мертвого пространства, — но он был жив!

Жмурясь, поскуливая, он пополз сначала вниз, а потом — по бескрайнему промерзшему болоту. Устав, он хватал пастью колючий снег и глотал его. С кривой сосны зубами оторвал ветку с хвоёй и стал жевать её, пока она не перестала жечь и колоть дёсна. Потом снова стал глотать снег — пасть слипалась от смолы, резкий жгучий вкус никак не проходил.

Полежав, Тарзан попробовал встать. Получилось не сразу, но всё-таки получилось. Лапы дрожали и разъезжались в стороны, но Тарзан упрямо рвался вперед, к ему самому неведомой и невидимой цели.

Так шел он, пока не спустились сумерки. И шел снова — пока звезды не усыпали мглистое небо.

Лес постепенно густел, деревья становились прямее и выше.