— Да, говорю, жилец-то наш совсем очумел. То одну собаку завел, а теперь еще и кобеля домой тащит. Всю фатеру засерут.
— А вот я встану, — неожиданно писклявым голосом злобно выкрикнул старик. — Я с ним поговорю! Я его выставлю сразу, он и не пикнет! Чего не хватало — кобелей приваживать!
«Да где уж ты встанешь!» — со вздохом подумала Ежиха.
А вслух сказала:
— Лежи, дед. Куда тебе вставать? Костыли вон уже рассохлись… Я с ним сама утром поговорю. Очумел ты, скажу, совсем, от своего учения.
— Это точно, — уже спокойней подтвердил дед тем же писклявым голосом. — От наук-то с ума и сходят.
И протянул с невыразимым презрением:
— Уче-о-оные!..
— Ага, — согласилась Ежиха. — От них добра не жди, от ученых-то. Никчемные люди. Нелюди, одно слово.
И она пошла на свою солдатскую кушетку. Кушетка заскрипела.
Ежиха еще долго ворочалась и вздыхала, прислушиваясь: как бы наверху собаки лай не подняли.
Но наверху было тихо.
Подозрительно это, очень даже подозрительно, — решила Ежиха, наконец, засыпая.
Стрельба где-то вдали, за домами, прекратилась, только шумели, подъезжая и отъезжая, машины.
— От времечко пришло! — вдруг пропищал старик, ни к кому особенно не обращаясь. — Почище войны. А все они, ученые эти…
Возле горевшего дома суетились пожарные, милиция, спасатели.
Во дворе подняли два трупа, но в доме больше никого не оказалось.
Стали заливать водой надворные постройки. И тут вдруг появился странный человек: немытый, кудлатый, в телогрейке и босой.
— Тебе чего надо? — прикрикнул на него кто-то. — Давай, двигай отсюда, не мешай работать!
— Я знаю, — сказал Рупь-Пятнадцать.
— Чего ты знаешь? — спросил пожарный, по виду — из начальства; в огонь не лез, стоял в сторонке, наблюдал.
— Знаю, где ребятишки ихние могли спрятаться.
Пожарный начальник покосился на бомжа.
— А ты сам-то кто такой?
— Уморин моя фамилия, — ответил Рупь-Пятнадцать, уже понимая, как надо отвечать в подобных случаях. — Я у этого цыгана в работниках жил. По хозяйству. Ну, воду возил, двор убирал, дрова колол, огород перекапывал… У меня во-он в той избушке квартира была. Сначала с печкой, а потом Никифор Ермолаич, хозяин, значит, отопление сделал: две трубы вдоль стен, а в них вода кипит. От электричества.
Начальник подозвал еще кого-то. Слушал с возрастающим интересом.
— И много у них детей?
— Четверо. Старшие — Алешка да Наташка, и двое мальчишек-погодков.
— Ну, ну? — подбодрил начальник.
— Так они ж под всеми своими домами — а их тут целых четыре, — подземные ходы сделали. Запасы там хранили, вещи разные. Ходы надежные, стены бетонные или кирпичные. Из одного дома можно было в другой пройти. Только в мою избушку ход не сделали.
— Ну, ну?
— Чего «ну»? — вспылил вдруг Рупь-Пятнадцать, вскинув голову. — Искать надо люки в подполье, во всех трех домах оставшихся. Ребятишки наверняка от огня в подполье спрятались, да по ходам и пошли. Только вряд ли выйти смогут: люки везде железные, и навесные замки сверху — хозяин сам отпирал, да лишь иногда Алешке позволял…
Начальник присвистнул, поговорил с милиционером, со спасателями. Три группы бросились через двор к соседним домам, объединенным одним забором: усадьба цыган выходила сразу на два переулка, и еще одной стороной, огородом — на металлические гаражи у переезда.
Алешка сгреб всех троих, прижал к себе. Низко склонил голову, старался дышать через какую-то тряпку. Но это помогало плохо. Голова кружилась, глаза щипало, и хотелось поскорее уснуть, — до того, как пламя доберется досюда по коробкам и ящикам.
Люк вверху внезапно крякнул. Кто-то прокричал:
— Еще раз навались!
И люк распахнулся. Вниз обрушился поток воды. Алешка вскочил, перепуганный, ничего не понимающий, мокрый с головы до ног. Потянул за собой сестру и братьев.
Сверху включили фонари, их лучи забегали, перекрещиваясь.
— Вот они! — закричал радостный голос. — Нашёл! Живёхоньки!..
Один из спасателей, надев маску, спрыгнул вниз, стал выталкивать наверх сначала младших, потом старших.
Сверху их принимали еще двое, другие заворачивали в казённые одеяла, несли во двор.
— Живые, мать твою! — радостным, счастливым голосом сказал спасатель, срывая маску: там, где лицо закрывала резина, кожа была белой, а вокруг — чернее сажи. — Дыму только наглотались, но огня там вроде не видно.
— У них там, видно, пожарные датчики стояли. Богато жили, ничего не скажешь, — сказал другой.
А третий ничего не сказал. Он вышел за ворота, поглядел, как подъезжает «реанимация». И тихо скользнул в темноту переулка, по пути срывая с себя камуфляжную форму.
Форму наутро нашли местные пацанята. И долго удивлялись: как так человек бежал? Сначала шапочку снял, — бросил, потом — куртку, рубашку, тельняшку, сапоги и, наконец, штаны.
— Главное, ни майки, ни трусов нету, — авторитетным голосом проговорил Иннокентий, местный драчун и заводила, хваставшийся тем, что «вот папаша из тюряги выйдет, — он им всем пендюлей навешает». «Им» — это всем личным врагам Иннокентия, а в особенности самым главным из них — учителю химии, школьному завхозу, пожилому охраннику, и директору школы.
Потом Иннокентий, понизив голос, стал рассказывать, что у них на переулке завелся мертвец, — рассказывал главным образом для того, чтоб малышню запугать, хотя и сам побаивался. Мертвец по ночам ходил по переулкам, хватал прохожих и откусывал им головы. А все на собак думали, — оттого-де и облавы устраивать стали. Но вот, наконец, этого мертвеца вчера ночью изловили, в кусочки порубили, и увезли на свиноферму, свиньям скормить.
Аленка, которая тоже прибежала утром на пожар, послушала, и ничего не сказала. Она посмотрела на форму, проследила следы, оставленные на снегу, — и те, что были вначале, и те, какие стали потом. Поглядела — и ушла, не сказав ни слова.
Она пошла к Андрею, чтобы рассказать про пожар. Андрея сегодня почему-то не выпустили гулять.
Возле дома Коростылева остановилась белая «Волга». Из нее вышел вальяжный чинуша в золотых очочках, без шапки, с рыжими волосами и высокомерным лицом. Это был бывший помощник губернатора, а теперь — помощник Густых по фамилии Кавычко.
Он подошел к воротам. С интересом посмотрел на дверное кольцо, не понимая, для чего оно.
— Вы, Андрей Палыч, колечком-то в двери постучите, — деликатно посоветовал, высунувшись из машины, водитель.
Упитанное гладкое лицо Кавычко стало еще более презрительным. Однако он последовал совету, брезгливо взял кольцо двумя пальцами и неловко стукнул два раза.
Подождал.
— Громче стучать надо, Андрей Палыч, — сочувственно сказал шофёр. — Если собаки нету, — в доме и не услышат. Или уж входите сразу, если не заперто.
Андрей Палыч гордо вскинул слегка кудрявую голову, повернул кольцо так и этак. За воротами что-то брякнуло, и они открылись.
За воротами был пустой и, кажется, нехоженый двор: снег ровным слоем устилал весь двор, дорожки, и даже крыльцо.
Кавычко распахнул ворота пошире, чтобы водитель его видел, и прошел к крыльцу, оставляя глубокие следы. Оглянулся. Одинокие следы на белом снегу показались ему почему-то какими-то жуткими.
Он тряхнул кудрями, поднялся на три ступеньки и постучал в дверь согнутым пальцем.
Подождал. Поглядел в окно, затянутое льдом и занавешенное изнутри. И внезапно похолодел. А что, если хозяин умер от внезапного сердечного приступа? И лежит сейчас за порогом, вытянув вверх руку и глядя остекленевшими глазами?
Кавычко замахал рукой водителю:
— Иди-ка сюда!
Водитель услыхал, подошел, озираясь.
— Странно, да?
— Странно, — сказал водитель и лаконично оформил страшную догадку Кавычко: — Помер, поди, и лежит который день.
Андрей Палыч вздрогнул.
— Дверь, наверное, изнутри закрыта, — неуверенно сказал он.
— Наверно, — охотно согласился водитель.
Взялся за ручку, опустил вниз. Язычок врезного замка щелкнул, и дверь открылась.
— Ну вот… — удовлетворенно сказал водитель. — Входите, Андрей Палыч.
Андрей Палыч понял, что авторитет его повис на волоске, совершил над собой гигантское насилие, глубоко вздохнул, закрыл глаза, и вошел.
Глаза невольно открылись. Он оказался в довольно просторной сумрачной комнате. У стены, на диване, покрытом пушистым белым ковром, лежал Коростылев. Андрей Палыч тупо смотрел на него, не понимая, что делать дальше.
— Однако, холодно же тут у вас! — почти весело сказал водитель, вошедший следом.
Коростылев внезапно ожил, повернул костлявую голову.
— Конечно, холодно. Печь три дня не топлена.
— А что так? — спросил водитель. — Заболели, что ли?
— Ну да… Прихворнул малость.
Андрей Палыч стал озираться в поисках стакана с водой, чтобы подать Коростылеву. Во всяком случае, он полагал, что именно это и есть первая помощь больному. Но в комнате не было не только стакана, не было вообще никакой посуды, не было даже и стола. Голые стены в выцветших обоях, большая печь, заросшая инеем.
— Что-то вы совсем живёте… — начал было Кавычко и осекся. Он хотел сказать — «бедно», но это слово в его кругах считалось крайне неприличным, почти непристойным. Поэтому после небольшой заминки он договорил, — По-спартански.
— Да, так вот, — ответил Коростылев. — По-стариковски. Много ли мне надо?
— Ну, много — не много, а чего-то есть надо, — сказал шофер. — Сейчас я печь растоплю.
Коростылев махнул рукой:
— Не надо. Ни к чему дрова переводить. Я привык к холоду. Холод — он, знаете ли, лучше любого доктора. От многих хворей лечит.
— Вот и простудились! — суровым голосом учителя сказал Андрей Палыч и кашлянул: не переборщил ли.
— Хворь моя не от холода, и не от голода. От старости это, сынок, — сказал Коростылев.
И вдруг, в совершенном противоречии с вышесказанным, поднялся и сел.
Он по-прежнему был брит, и одет, как всегда: в слегка поношенный костюм, рубашку, застегнутую доверху, без галстука. Но на ногах у него ничего не было, даже носок.