Собачий переулок — страница 2 из 49

. Печальная судьба критика, который стал свидетелем процессов 30-х годов (а потом и их жертвой), так же как и судьба автора «Шоколада», расстрелянного в 1938 году в тех же чекистских застенках, свидетельствуют о том, что у революции была своя, отличная от ранних коммунистических иллюзий логика и что ее железный скрежет не знал исключений.

Далеко не всегда для того, чтобы оказаться на обочине литературы, нужны были такие усилия, которые парадоксально ударили по судьбе повести «Шоколад». Можно было просто не совпасть с заданным каноном революционной литературы — и всё, тебя уже как бы нет.

…Революция действительно перевернула жизнь, но, как заметил А. Блок еще в 1919 году, она быстро обернулась «тоскливой пошлостью». Об этом свидетельствуют «Голод» С. Семенова и «Собачий переулок» Л. Гумилевского.

Книга С. Семенова «Голод» была написана в 1922 году по следам еще памятного голода в Петербурге, когда норма хлеба там доходила до 1/8 фунта в день. Главным для Семенова было изображение нравственного распада обессиленных людей, притупление их интересов, ослабление семейных и дружеских связей. Писатель хорошо знал свой материал: он сам был родом из большой семьи, отец его, как и герой романа, проработал 40 лет на одном заводе и умер в 1919 году у станка от голода. Критика не могла отрицать почти протокольной точности изображенного, но упрекала Семенова в пассивном отношении к описываемым событиям. Игнорируя смысл романа, критика пыталась сделать вид, что «жуткий до ужаса» материал «в то же время по существу героический», ибо доказывает «силу революционного энтузиазма» рабочего класса. Это было малоубедительно. Задвинув в тень «Голод», критика зато расхвалила другое произведение писателя — роман «Наталья Тарпова», гораздо менее значительный, посвященный модной теме тех лет — «изображению пола».

Примерно такая же судьба постигла и Льва Гумилевского. Его роман «Собачий переулок» всегда назывался в одном ряду с «Натальей Тарповой». Молодежь восприняла книгу как правдивое повествование о своих моральных проблемах. Но обнаженность, с которою Гумилевский воспроизвел прямолинейные рассуждения «новых» людей о любовных отношениях, плохо увязывалась с обещанной культурной революцией. Новая мораль обнаруживала в самом своем основании утилитаризм, не суливший радости. Эта мораль была примитивна, крайне рассудочна, исключала загадку человека — мир его неосознанных, смутных влечений, внутреннюю работу духа, скрытую жизнь чувства и мысли.

В зеркало, созданное Гумилевским, трудно было глядеться человеку, априорно уверовавшему в неминуемый духовный расцвет общества победившей революции. И критика, которая по сути дела в те годы формировала представление о литературном процессе, обвинила Гумилевского в дешевой конъюнктуре, приспособленчестве и мещанстве.

…Возникает вопрос: не является ли сознательное оттеснение «незамеченной» литературы на вторые — десятые роли просто следствием ее невысокого порой литературного уровня? Но нет: к художественной оркестровке темы официальная критика была снисходительна. Она готова была все простить, если писатель казался ей лояльным, или, как тогда говорили, пролетарским по духу.

Превратности судеб незамеченных писателей объясняются другим: критика, посредник между читателем и писателем, отторгала то, что свидетельствовало о глубоких противоречиях общества.

Прошли годы. В наше время «незамеченная» литература выступает в новой роли. Оказалось, что она является фондом неоценимых исторических свидетельств, и чем сильнее выражены ее художественное простодушие, ее «почти протокольная точность», тем точнее ее показания. Конечно, это не снимает чувства сострадания к писателям, насильно задвинутым на задворки литературного процесса. Почти все они были так или иначе репрессированы. Но будем посмертно благодарны им за то, что они писали как видели, а видели то, что в реальности было. Благодаря этому наш трагический опыт сегодня становится полнее и, может быть, он хоть в чем-то убережет современного человека от близорукости социального зрения.


Г. Белая

Лев ГумилевскийСобачий переулок


Часть перваяПосле девяти

Глава IВ кривом зеркале

Трагический узел, впоследствии едва не разрубленный с решительностью и суровою прямотою приговором суда, завязался, несомненно, при первой же встрече Хорохорина с Верой.

Не распутанный до конца ни судебным следствием, ни тысячеустой молвою нашего города, ни отголосками процесса во всей стране, не разъясненный нисколько ни диспутами, ни докладами, ни лекциями, ни статьями, — этот страшный узел оставался таким же запутанным и до сих пор. Может быть, главная причина этому и заключалась в том, что никому в голову не приходило начать распутывать его с первой петли: наоборот, все бравшиеся за расследование жуткой драмы, происшедшей у нас, начинали с нее, то есть с конца.

Так, в пьесе, поставленной московскими театрами, носившей претенциозное название «Рабы любви» и явившейся, в сущности говоря, инсценировкой подлинных событий, имевших место у нас, о первой встрече главных действующих лиц не говорится ни слова. Оставшись не осведомленным о начале знакомства героев, не догадываясь об их действительных взаимоотношениях, неизвестный автор увлекся драматизмом положений и использовал материал очень поверхностно. Правда, пьеса обошла все провинциальные сцены и даже была разыграна любителями в нашем клубе, но не внесла в дело ничего нового.

К тому же автор, никогда не бывавший в нашем городе, перепутал названия улиц, изобразил Бурова стариком, заставил Анну говорить с резким акцентом, что вызвало лишь смех и шутки. Наши артисты пробовали восстановить все так, как было в действительности, но не решились исправить текст, и пьеса у нас решительно провалилась.

Что касается фильма, обежавшего все кинематографы и показывавшегося будто бы даже за границею, то он был состряпан по обычному рецепту детектива, где все сосредоточены на движении, занимательности интриги и запутанности происшествий. Хотя факты были изложены верно, но отсутствие бытовых подробностей, полное пренебрежение к показу чисто психологических моментов, оправдываемое, впрочем, законами кино, — все это обесценило картину совершенно.

Не понравилось у нас и название фильма: «Жертвы сладострастия», потому что рассчитывало оно более на дешевый эффект, чем на соответствие содержанию картины. Картина нас разочаровала, она как-то снизила размеры событий, преуменьшила их до забавного анекдота и ничего не прибавила к тому, что все знали.

Таким же протокольным, лишенным бытовых подробностей, психологических намеков, было сообщение в печати о разыгравшейся у нас драме. Поэтому, когда на последнем съезде партии в Москве докладчик по комсомольскому вопросу упомянул о нас, то ограничился сухой ссылкой на факт и не дал нужных обобщений и выводов, что не без успеха старались сделать наши делегаты в последовавших затем прениях.

Лишь на последней сессии ВЦИКа при обсуждении проекта кодекса законов о браке один из ораторов с успехом использовал часть материала, полученного им от наших делегатов.

Были также некоторыми авторами, касавшимися событий в публицистических статьях, сделаны попытки начать исследование с биографий действующих лиц. Однако и это нисколько не помогло, даже, наоборот, затемнило основную сущность, перегрузив материал ненужными деталями, именами, датами, мелкими происшествиями, не имевшими непосредственного отношения ни к действующим лицам, ни к самой драме, стоящей в центре повести. В связи с биографическими данными развертывается вначале только личная драма Зои Осокиной, но ее биография не нуждается в специальном обследовании, потому что и сам Осокин-отец становится невольно действующим лицом.

По существу же вопроса биографические подробности ничего не говорят.

Наша задача — восстановить все происшедшее в том виде и в той последовательности, в каких оно было действительно. Тот огромный, тот исключительный интерес, с которым встречается каждое новое слово, каждая новая подробность о разыгравшихся у нас событиях, обязывает нас, как нам кажется, только к одному: к подробному, точному, беспристрастному изложению фактов.

Мы не собираемся делать никаких выводов, даже самых похвальных, к каким пришел, например, профессор Самохватов в своей прекрасной статье: «Некоторые психологические данные к истории посягательства на человеческую личность, добытые путем анализа письма преступника», но, следуя нашему принципу, прилагаем это письмо целиком, предоставляя другим делать заключения.

Не хотим мы в то же время, как это сделал бы профессиональный писатель, воспользоваться всем случившимся как занимательным сюжетом для романа, но предлагаем всю историю от начала до конца в последовательной, безыскусственной, живой хронике событий.

Факты говорят сами за себя, и ничто так не разрешает вопроса, думается нам, ничто так не убеждает, ничто так легко и просто не распутывает узла, как простое, беспристрастное и точное изложение фактов.

Узел же начал завязываться и запутываться после первой встречи.

С нее и начинается наша повесть.

Глава II. Первая встреча

В самом конце зимы прошлого года Хорохорин возвращался из университета домой.

Вагон трамвая в этот час, как всегда, был забит до отказа. В сутолоке сердитых шуб, шапок, полушубков трудно было кого-нибудь заметить, да и охоты не было приглядываться к лицам, еще не стряхнувшим с себя угрюмых теней трудового дня.

Он стоял в проходе, распластав руки на спинках скамей, сдерживая напирающих со всех сторон пассажиров и стараясь сохранить равновесие. Дряхлый вагон спотыкался на стыках изношенных рельс, шатался на поворотах из стороны в сторону и встряхивал запертую в нем толпу, как утрясают при упаковке ящики с нехрупкими вещами.

Кто-то впереди читал газету. Хорохорин от скуки заглядывал в хронику происшествий. Тогда же он совершенно отчетливо почувствовал, как на его голую руку, лежавшую на спинке скамьи, легла чья-то чужая легкая и теплая рука, должно быть только что сбросившая гревшую ее перчатку. Он отодвинул свою, чтобы дать место той, продолжая читать о каком-то жульничестве с приезжим крестьянином на Пешем базаре, но чужая рука последовала за его рукой, а когда он снова вздумал было прибрать ее, то та настойчиво пожала ее. Он вздрогнул, покосившись на преследующую его руку. По рукаву синей шубки, отороченной белым как снег мехом, он прополз крадущимся взглядом и увидел спрятанное в снежной груде меха хорошенькое незнакомое женское личико. Оно было совершенно спокойно, и, может быть, только в зеленых глазах, с преувеличенным равнодушием застрявших на морозном узоре стекла, сверкала, как отражение электрических огней, улыбка. Но и глаза едва были видны ему из-за его нахлобученной на лоб шапки.

Хорохорин еще раз осторожно пытался высвободить руку, но лежавшая на ней чужая рука, как пригревшееся животное, еще плотнее примкнула к его пальцам.

Никакой случайности во всем этом не было. Тогда он решительно поймал руку девушки и пожал ее. Она ответила на пожатие. Хорохорин оглянулся: девушка равнодушно смотрела в окно. Засмеявшись, он отвернулся, не выпустив ее руки, потом стал греть и ласкать ее в своей.

Скучная вагонная суета оживилась. Тусклые угольные лампы как будто стали светить с большей яркостью. Незаметным горделивым движением груди и шеи Хорохорин выпрямил голову и посмотрел на девушку. Она была хороша. Так быстро и смело развертывавшееся приключение не могло не занимать его. Во вздрагивавшей на его ладони разгоревшейся женской руке было что-то слишком откровенное, не оставлявшее сомнений в том, как кончится это приключение.

Не привыкший подолгу и помногу раздумывать над такими, как ему казалось, простыми вещами, он живо обернулся к соседке.

— Слушайте-ка! — начал было он.

Но она не ответила и еще пристальнее стала смотреть в окно с такою серьезностью, что он несколько раз должен был взглянуть вниз, чтобы убедиться, что именно ее руку он держит в своей.

Хорохорин, оглядывая украдкой незнакомку, скользнул взглядом по чужим лицам. Никто не примечал их лежавших друг на друге рук, никто, вероятно, не думал о завязывавшемся в этот миг страшном узле. Стоявший возле инженер осторожно, чтобы не зацепить носов соседей, переворачивал газету. Сухонькая старушка дремала; сидевшие возле окон дышали на стекла, чтобы прочистить заиндевевшие гляделки в них. Толстый, квадратного вида от нового, не смявшегося еще пальто человек сидел неподвижно, глядя на золотой набалдашник палки. Кондуктор старательно рвал билеты, подталкивая вперед пассажиров.

Хорохорин не без гордости оглядывал всех — он чувствовал свое превосходство. И не потому, как это бывает со всяким юношей, что молодая девушка явно отметила его из многих других, а потому, что в этой откровенной девичьей смелости он видел торжество новых людей над мещанами, тупо занимавшимися своими маленькими делишками и не замечавшими, как рядом с ними, среди них, столкнулись мужчина и женщина и без предрассудков, повинуясь лишь естественному желанию друг друга, соединили руки символом дальнейшего соединения.

Хорохорин встряхнулся. Но подбодрившее его торжество упало быстро. Прикрыв глаза, он подумал: «Нужна ли сегодня женщина?» — и, не решив вопроса, столкнулся с другим: «Стоит ли терять вечер?»

Он представил себе весь путь, который нужно пройти с этой откровенной девушкой до конца: он угнетал своей простотой. Так иногда угнетает мысль, что нужно зайти в столовую, есть, пить, расплачиваться, а потом уже делать свое дело со спокойной совестью. Как в том, так и в другом не было никаких тайн, и, открыв глаза, он подумал:

«Лучше было бы зайти к Шульману… Потом отработать зачет в лаборатории… А кто она?»

Он не мог разглядеть ее, прятавшуюся в куче белоснежного пышного меха. Она стояла впереди, глядя в окно, и не вырывала руки. Как ни вглядывался он в ее лицо, оно по-прежнему казалось ему незнакомым и оставалось неизменно спокойным. Каждую минуту она могла вырваться и уйти, не оглянувшись, или же оглянуться на его оклик для того, чтобы посмотреть с недоумением.

Он с досадой сильно сжал ее руку. И тогда девушка не пошевелилась, но через минуту, идя к выходу, потянула его за собой. В этом движении нельзя было ошибиться. Хорохорин, толкая пассажиров, последовал за нею и соскочил уже на ходу.

Она ждала его.

— Не упадите!

— Нет!

— А вы почему здесь сошли, товарищ Хорохорин?

— Как почему? — переспросил он.

— Вам же надо до Московской ехать!

— А вам?

— Да я уже дома почти!

Он подошел к ней, взглянул в ее глаза и, сунув свою руку под ее, пошел с ней рядом.

— Без шуток! Почему вы меня знаете?

Она засмеялась.

— Кто же из студентов вас не знает, если вы наш представитель в правлении…

А я вас не знаю!

— Так нас триста, а вы один!

— Вы медичка?

— Да!

— Как вас звать?

— Вера Волкова.

— Ах, вот что! — протянул он, и все приключение обнажилось до конца. Он знал ее по университетским анкетам, знал по разговорам товарищей и теперь вспомнил, что это и есть та Вера Волкова, та курсистка, чье имя со смехом, с досадой или сентенцией всегда сплеталось с именем приват-доцента Бурова.

Вера заметила нечаянное восклицание Хорохорина.

— Что вы? — дерзко переспросила она.

Он не ответил. Она с большей настойчивостью повторила:

— Что вы там буркнули? Знаете вы меня, что ли?

— Знаю, — протяжно ответил он, — знаю. Слышал!

— Что слышали?

— Да то же, что и все!

— Про Бурова?

Он задумчиво кивнул головою. Она пожала плечами.

— Я тут ни при чем!

— Знаю! — кивнул он.

Об этой любви и странных отношения Бурова к какой-то медичке знал не один Хорохорин, знал весь университет, а на рабфаке молодежь не допустила приват-доцента к работе именно из-за этой истории.

— Я его выгнала, — коротко объяснила Вера, стараясь поскорее освободиться от скучной обязанности каждому новому знакомому повторять одно и то же, — с ним все кончено. Он дал мне честное слово, что больше не будет бывать у меня…

Хорохорин взглянул на нее с удивлением, но сейчас же кивнул головою, соглашаясь заранее со всем тем неважным для него, что она скажет. Он продолжал невольно вспоминать о Бурове. Ему становилось понятным, почему Буров долгими часами просиживает в пивной против университета и неизменно у окна: он подкарауливал Веру; бродя по коридорам университета, заглядывая в аудитории с лихорадочно блестящими глазами и неизменно торчавшей папиросой во рту, он искал Веру.

— Какая честность с собой, — усмехнулся он, — и недешево ему стоит держаться данного слова!

— Ему помогают в этом! — тихонько заметила Вера.

И это было верно: ее прятали от него подруги, студенты, рабфаковцы. Иногда ему удавалось столкнуться с нею нечаянно, но никогда не мог он сказать и двух слов: тотчас же кто-нибудь подходил и со смехом спасал девушку от утомительных объяснений.

— А он занят только вами! — покачал головою Хорохорин и снова ощутил веселое торжество: девушка, не дававшаяся другому, так легко давалась ему.

— Да, только мной, к сожалению! — вдруг с набежавшей на ее лицо угрюмой заботливостью ответила Вера — А ведь он мог быть большим человеком!

— Да, конечно!

В самом деле, Буров, подававший огромные надежды в начале своей ученой карьеры, сходил на нет. Первые его блестящие вступительные лекции по кафедре микробиологии остались лишь в памяти старых студентов. В последний год он повторил их в таком виде, что на третьей лекции аудитория пустовала наполовину.

Смешная, нелепая история Бурова, в связи с отказом рабфака заниматься у него, сделалась предметом разговоров в правлении университета, но каждый раз разговор оканчивался пожиманием плеч и укоризненным покачиванием профессорских голов.

В такт им покачал головой и Хорохорин:

— Все это отвратительно и гадко!

— Что? — вдруг вспылила Вера. — Что отвратительно? Любить так?

— И так, и вообще любить! Мы не признаем, — гордо заметил он, — никакой любви! Это все буржуазные штучки, мешающие делу! Развлечение для сытых!

— Вот как! — насмешливо ответила она.

Хорохорин внимательно посмотрел на свою спутницу.

Теперь он вспомнил очень хорошо, что в связи со всей этой историей, давно известной ему, он Веру даже знал в лицо. Знал не это лицо, покрытое пеплом электрического света, вечернее, спрятанное в груде меха, а гладкое, розовое личико, с брезгливо выпяченными губами, склонившееся над бесформенной грудою препарированного трупа в анатомическом театре.

Ему стало холодно и скучно. Но забавное приключение с отчетливым концом было начато, и невозможно было прервать его теперь, не поступись мужским самолюбием Хорохорин взял крепче ее руку и пошел твердо рядом.

— Где вы живете? Тут — в Собачьем?

— Здесь! Почти дошли. Вот, третий дом с фонарем.

— Можно к вам зайти?

— Я думаю!

Она проворно обернулась к нему и облила его странным взглядом зеленых глаз — он обволакивал его, как паутина. Хорохорин вздохнул и, не глуша этого вздоха, сказал:

— Ну, пойдем!

Она готова была вырвать у него руку — таким скверным показался ей его тон. Но, проглотив легкую брезгливость, она сейчас же теплее прижалась к нему и сказала:

— Как странно! Только вчера вечером, когда вы читали доклад… я издали смотрела на вас и думала: «А что, если бы пройти с ним вот так под руку…» И вот иду…

— И что же? — усмехнулся он.

Вера не ответила. Но ее слова отеплили его сердце, хотя в то же время заставили подумать, что завтра заседание правления, что если не работать в лаборатории, то нужно готовить доклад, сидеть в тишине своей комнаты, думать, пить чай, курить и слушать, как затихает коридор, кухня, потом комнаты — одна за другой.

Он тряхнул головою. «Конечно, — думал он, — нельзя жить без женщин в двадцать лет, чтобы не нарушать здорового душевного равновесия». Он не сомневался, что оно не нарушалось у него никогда только благодаря тому, что он всегда и без труда находил себе женщин и пользовался своевременно ими, не допуская себя до каких-нибудь душевных недомоганий.

Он украдкою оглядел свою спутницу. Нельзя было, в самом деле, пренебречь полезным, разумным и нужным развлечением. Он прижал к себе ее еще крепче и молча прошел с нею под сводчатыми воротами во двор, а потом стал шагать по лестнице, крутой и нечистой, на третий этаж.

— Вы одна живете?

— Одна. Я не представляю, как можно с кем-нибудь вместе жить… Я повесилась бы!

— А если бы с мужем?

— Все равно! — она засмеялась. — Зачем надо с мужем вместе жить? Это, во-первых, скучно, а во-вторых, будет мешать…

— Чему?

— Другим мужьям! Вы же, мужчины, не удовлетворяетесь одной женщиной на всю жизнь?

— Да, но все-таки…

Он замялся. Вера захохотала и, не переставая смеяться, дошла до двери своей квартиры. Она открыла ее своим ключом и провела за собою гостя через кухню в маленькую комнатку. Он шел покорно, раз решившись. Теперь он хотел только поскорее освободиться и успеть заняться дома докладом. В лабораторию, очевидно, попасть уже не придется — Шульман не будет ждать до девяти.

В маленькой комнатке было темно и неряшливо. По стенам, едва держась на кнопках и булавках, висели открытки, дешевые картинки из еженедельных журналов. Подозрительная асимметрия, с которой они были развешаны, ничем не связанное с обитательницей содержание их — все указывало на то, что они скорее прикрывали что-то на стенах, чем удовлетворяли эстетическим вкусам хозяйки. Хорохорин отвернулся от стен и плотно сел в дырявое кресло.

Он мельком взглянул на суетившуюся Веру, торопившуюся прибрать с кровати, со стульев, со стола раскиданные вещи и, заложив нога на ногу, приготовился терпеливо ждать.

Глава IIIЛичная жизнь

— Я должна переодеться, — говорила Вера, гремя стульями, посудой, дверками шкафа. — У меня весь день состоит из двух половин: до девяти с утра я работаю, и только… Занятия, учеба, общественная работа… Но вечером, после девяти, — конец! Я живу для себя, личной своей жизнью! Как только я сниму это платье и надену другое — я сама делаюсь другой… Одну минутку…

— Поскорее только! — буркнул он.

— Вы торопитесь? Так идите, я вас не держу…

— Нет, я так… Я не спешу!

— Ну и отлично!

Она подошла к нему так близко, что колени их столкнулись.

— А мы ведь с Анной приятельницы! Вы знаете?

— Теперь вспомнил! — кивнул он.

Вера закинула руки за голову.

— А хорошо, что мы новые люди, и Анна не вцепится мне в волосы, если застанет вас у меня!

— Я думаю!

— Она хорошая. Я не удивляюсь, что вы так постоянны. Вы вообще постоянный человек, да?

— Да, — надменно поднял он голову, — да, во всех привычках, необходимых для здоровья. Регулярность в питье, еде, часах работы, прогулках, отдыхе, сношениях с женщинами… Это самое важное!

— Вот вы какой! — расхохоталась она и смеясь ушла в большой кладовой шкаф, сделанный в стене.

Притворив дверь, она приветливо кричала оттуда:

— Одну минуту! Я только сниму халат и платье. Вы знаете, после анатомички невозможно сидеть в том же платье весь вечер… Весь день — на работу! После девяти — я желаю жить личной жизнью! Вы согласны со мной?

— Конечно.

Слышно было, как шелестело платье. Хорохорин сидел неподвижно, прикрыв глаза, постукивая пальцами по столу. Он снова стал думать о том, нужна ли была ему сегодня женщина, но опять не решил вопроса и, отмахнувшись от него, стал просто думать о девушке и о том, что сейчас должно произойти.

Как будто только это и нужно было, чтобы вопрос решился сам собой.

«Рекомендуется, в сущности говоря, — подумал он холодно, — сходиться с женщиной не более двух-трех раз в неделю. Это даже по Корану так. В последний раз это было третьего дня… Ну, ничего. Можно и должно!» — засмеялся он и привстал, оглядываясь на шкаф.

— Вера, скоро вы?

— Сейчас!

— Да платье надевать уж не стоит, я думаю!

— Напрасно вы так думаете! — высокомерно ответила она и в тот же момент, распахнув дверку, вышла.

Хорохорин опешил. Вера стояла перед ним с усмешкой. В ярком, цветистом халате, накинутом как будто прямо на голое тело, она была очень хороша. Усмехнувшись смущению гостя, она тихонько отошла к кровати и сказала:

— Слушайте, Хорохорин, я немножко полежу, я устала.

Она легла, и в распахнутые полы халата выглянули до колена голые ноги в лаковых туфлях.

— А вы вот что, — продолжала она, — сядьте здесь поближе на табуреточке и расскажите что-нибудь! Ну?

Хорохорин встал. Подходя к кровати, он посмотрел на свое пальто, перекинутое через стул, и подумал: «Нужно торопиться, чтобы не потерять всего вечера!» От голых ног уйти он уже не мог. Он чуть не со вздохом подошел к Вере, посмотрел на нее, столкнулся с мутными ее глазами и, взглянув на широкий вырез ее халата, наклонился поцеловать полуоткрытые губы. Тут же спохватившись, он отошел и стал проворно раздеваться.

— Что это вы де-лае-те?

Тон, которым она произнесла нараспев и с угрозой эти слова, заставил его оглянуться. Вера, поджав ноги, сидела съежившись на постели и смотрела на него. Он бросил тужурку на табуретку и застыл, глядя, как сухою ненавистью искажалось ее лицо и раскрывался рот.

— Уйдите! Убирайтесь отсюда сейчас же!

Он вздрогнул и покраснел.

— Почему?

— Уйдите, уйдите, — кричала она, — уйдите! Вы ошиблись, дорогой! Вы не к проститутке пришли, не в притон!

Она задыхалась. Хорохорин недоумевал.

— Но ведь вы же…

— Что я?! — Она вскочила. — Да, я отдаюсь… По страсти, по любви… А вы раздеваетесь прежде всего!.. Даже слова не сказали! Уйдите!

Она топнула ногою.

— Уйдите! Я не проститутка! Уйдите!

Хорохорин пожал плечами и протянул ей руку с кривой гримасой, не похожей даже на улыбку.

— Ну, ладно! В чем дело?

— Уйдите! Оденьтесь и убирайтесь к черту! Я не проститутка, чтобы вы здесь раздевались…

— Так же удобнее…

Она охватила голову руками, голыми по локоть, и от этого движения широкие рукава халата обнажили их до плеч.

— Уйдите! Мне нужна страсть, порыв, огонь! А вы только раздеваться умеете…

Хорохорин подвинулся к ней — она отступила, и протянутая рука его опустилась смущенно.

— Ах, Вера!

Нужно было бы, повинуясь своим принципам, как привычкам, уйти сейчас же от этого мещанства, но странно — голые руки, как лебединые шеи, метались перед ним, и от них не только нельзя было уйти, но их захотелось прижать к губам.

— Уйдете вы или нет? — кричала она.

— Нет, зачем же? Раз ты хочешь слов и всяких этих причиндалов, так я могу…

Она посмотрела на него с отвращением и ненавистью. Хорохорин смущенно застегнул пуговицы и стал одеваться, шепча торопливо:

— Ну хорошо, я оденусь, оденусь, если вы хотите…

— Я хочу, чтобы вы ушли!

— Ну, Вера…

— Уйдите!

Хорохорин пожал плечами, надел пальто, нахлобучил шапку, думая, что она не позволит ему уйти. Но она стояла молча и ждала. Одетому было неловко говорить и просить. Он решительно подошел к ней.

— Вы серьезно сердитесь?

— Уйдите же! — крикнула она.

— Прощайте! — рассердился и он.

Подумав, он снова протянул ей руку с той же некрасивой, немножко жалкой гримасой, совсем непохожей на улыбку, которую она должна была изображать.

— Дурак! — Она плюнула ему в раскрытую ладонь.

Он сжал кулак с угрожающей силою, но тут же опомнился и, неуклюже толкнувшись в запертую дверь, молча повернул ключ и вышел.

Он пробежал кухней, толкнул какую-то женщину, топившую плиту, и выскочил на лестницу.

Кровь приливала к его щекам, заставляя краснеть, как мальчишку. Был один момент, когда он чувствовал радость от сознания, что вечер остается в его распоряжении, но на темной лестнице, заплесканной помоями, заплеванной и загаженной, он почувствовал себя оскорбленным.

В этом чувстве было что-то, заставившее его снова вспомнить о Бурове. Как при ослепительном блеске молнии из грозового мрака ночи неожиданно вырывается вдруг то крест колокольни, то крыша овина, так в отношениях Бурова к этой девушке какие-то куски перестали быть для Хорохорина непонятными.

Он улыбнулся в сознании своего превосходства, своей силы, но, сходя с лестницы, стал вспоминать весь вечер от начала. Тогда неожиданно боль разочарования, неисполнившихся надежд, потерянной радости ошеломила его. Обида стала горше, но девушка в цветистом капоте, ее колени, ее рука, лежавшая на его руке, были милы. Он остановился и едва не повернул обратно.

Это было странное состояние, непонятное и никогда им не испытанное раньше. Защищаясь от унизительного желания вернуться назад и как-то все поправить, он раскрыл ладонь, чтобы вызвать в себе гнев и им заглушить все. Но самое ощущение здесь, у себя на руке, физического следа женщины взволновало его.

Он сейчас же опомнился. Привычная трезвость мысли вернулась к нему. Ему стало ясно, что он теряет свое всегдашнее душевное равновесие, что какой-то стороною самого себя он уподобляется Бурову, что все это — естественный результат того, что потребность в женщине не была удовлетворена нормально в этот вечер.

Он пожал плечами, завидуя изумительной ясности своего мировоззрения и гордясь собой.

Он считал себя человеком решительным, трезвым, здоровым, нормальным, энергичным и крайне активным. Осознанное наличие этих свойств заставляло немедленно действовать. Действие же выражалось в том, чтобы найти подходящую женщину и восстановить простым выполнением естественного акта нарушенное душевное спокойствие.

Оглянувшись кругом, точно призывая в свидетели здравости своих суждений окружающие предметы — покрытые снегом крыши каретника, дымящуюся мусорную яму, — Хорохорин подумал:

«Если бы я был голоден и нервничал от голода, я пошел бы в столовую и пообедал. Вопрос ясен, что нужно делать сейчас».

Он усмехнулся с видом победителя, нахлобучил шапку и, сунув руки в карманы пальто, пошел твердыми и, ему казалось, спокойными шагами через двор.

За воротами он остановился, соображая, куда идти. Сообразив же, он повернул направо и пошел в студенческий клуб.

Глава IVДочь бывшего попа

В пьесе, о которой шла речь, автор, никогда не видевший нашего города, поместил студенческий клуб в здании университетской церкви. Ничего подобного, конечно, нет и не могло даже быть, потому что в нашем университете, строившемся незадолго до войны и революции, никакой церкви не было. Была часовенка, являвшаяся в то же время и моргом, но она существует и до сих пор почти в том же виде, как раньше. Никакого клуба в помещении, где с трудом можно уложить полдюжины трупов, сделать нельзя.

Студенческий клуб наш помещался в действительности возле университетских зданий, и им была занята бывшая строительная контора. Контора, ведавшая постройкой университета, в свою очередь заняла помещение бывшей чайной общества трезвости, очень удобное для того как по самому зданию, так и по его местоположению на Казарменной площади, как раз на границе участка земли, отведенного под университет.

Здание это пришлось как нельзя более кстати для клуба. Там оставался кой-какой инвентарь бывшей чайной, использованный студентами для буфета клуба. Огромная чайная пришлась под гимнастический и спортивный зал; остальные комнаты, как жилище заведующей чайной и соседние, отошли под читальную, под буфет, под комнаты для занятий разных наших студенческих кружков.

Молодежь наша свой клуб очень любила, и каждый день до позднего вечера там стояла деловая суета: сидели за шахматными досками; репетировали спектакли; оркестранты разучивали новый марш; разрисовывали стенную газету; звенели стаканами в буфете, а заведующий клубом неизменно торчал в дверях гимнастического зала и недоверчиво посматривал на дряхлые половицы деревянного пола, уступавшие тяжелым шагам спортсменов.

Тот, кто хотел бы присмотреться поближе к нашей молодежи, непременно должен был бы начать с клуба. Нельзя отказать поэтому в некоторой проницательности автору пьесы, развернувшему второе и четвертое действия в клубе, без нужды, однако, помещенном в университетскую церковь.

Замечательно, хотя и вполне понятно, что в фильме, с таким трескучим успехом обошедшем все кинематографы и довольно верно передававшем последовательность событий, не только не показан был клуб, как и все бытовые подробности, но даже не введен был в действие ряд лиц.

Так, не была показана, например, Зоя Осокина.

На экране же выходило так, что Осокин-отец принял участие в разыгравшейся драме, не имея никакого отношения к остальным действующим лицам, а заинтересовался всем делом только по долгу службы. Если же он и проявил необычную для наших работников угрозыска внимательность при следствии, то потому только, что был отличным служащим.

Нужно иметь легкомыслие сценариста, всегда гоняющегося за дешевыми эффектами, чтобы вынуть из всего события главнейшее его звено, каким является Зоя.

Между тем в этот же вечер, завязавший первый узел нашей драмы, Зоя Осокина волею случая не только становится одним из главных лиц нашей повести, но и влияет незаметно на развитие событий с большой силой.

Уйдя в тот день из дому с твердой решимостью никогда к отцу не возвращаться, Зоя, не зная, куда деваться и с чего начать, отправилась в клуб.

Здесь в первый раз она почувствовала себя одинокой, никому не нужной, чужой. Все, знавшие ее, знали уже, конечно, и о том, что ее не допустили к слушанию лекций, и основательно предполагали, что и райком ее не утвердит. Нельзя было и требовать от прежних ее подруг, чтобы они не изменили к ней отношения после того, как стали известны причины ее исключения.

Зоя стояла у окна, вздрагивая от холода и рвущихся с губ рыданий. Сквозь слезы она ничего не видела, голубые глаза ее были мутны, и губы, сдерживавшие детский жалобный плач, были оттопырены, как у обиженного ребенка.

В таком положении ее заметила Анна Рыжинская.

В клубе еще не зажигали огня. От снежных сугробов, от морозных стекол отсвечивали зимние сумерки, и лицо Зои казалось голубым и безжизненным, как у куклы. Глубокие глаза и светлая, круглая, хорошо остриженная голова были неподвижны. Она стояла, прислонившись к косяку окна, и не двинулась с места, когда Анна тронула ее за плечо.

— Ты что, Осокина, здесь? Плачешь, кажется?

Анна Рыжинская считалась у нас очень красивой. Пышные волосы ее лежали тугим узлом на затылке. Она смотрела всегда на всех вызывающими глазами, которые удивительно шли к ее ярким губам и высокой груди и ко всем ее манерам: она нравилась и хотела нравиться. И в живости ее манер, жестов, движений сквозило всегда неизменно одно и то же желание сражаться словом и делом со всяким проявлением мещанства.

— Слышишь, Осокина? Что с тобой?

Тогда Зоя оглянулась и сказала тихо:

— Ты же знаешь!

— А еще что?

— Меня райком не утвердил!

— Почему?

— Потому же, что отец был попом!

Анна пожала плечами.

— Этого нужно было ждать. Ты в райкоме была?

Зоя кивнула головой. От этого ли движения или от мелькнувшего воспоминания о том, что было, но с глаз ее упали крупные слезинки. Анна грубо дернула ее руку.

— Оставь мещанские привычки, Осокина! Что за сантименты? Была ты в райкоме? Что тебе там сказали? С кем ты говорила? С Егоровым? Что он ответил?

Зоя проглотила слезы.

— Он сказал, что у меня хорошие рекомендации, но ячейка недостаточно сильна, чтобы переварить лишнего члена, который все-таки, как я, чуждый элемент!

— А ты?

— Что я? — Зоя стряхнула остатки слез и выпрямилась с гордостью. — Я сказала: может быть, вы и правы, но меня исключили из университета, не допускают в комсомол, и у меня остается один выход…

— Идиотский выход, мещанский выход! — оборвала Анна. — По роже твоей вижу, о чем ты думаешь! Хорошо. Что он сказал?

— Он сказал: «Значит, мы не ошибаемся, и ты плохой была бы комсомолкой. Ведь мы — люди, мы можем ошибаться, так что же? Из-за того, что райком плох, надо тебе кончать с собой? Нет, надо доказать нам, что мы ошиблись, не утвердив тебя».

Зоя отвернулась к окну, пожав плечами:

— Как можно это доказать?

— Дура! — оборвала Анна. — Работой, поведением! Он прав. Я его всегда считала умным парнем! Ну, и что дальше?

— Я ушла из дому!

— Правильно! Давно пора было! Молодец! Надо нажать на ячейку, на Хорохорина. Ячейка может тебя отстоять!

Если не выйдет — пойдешь в губком! Этого нельзя так оставить!

Анна говорила решительно, с никогда не оставлявшей ее самоуверенностью. Привычную к ее тону Зою это мало ободрило. Она с завистью и грустью смотрела на проходивших студентов, рабфаковцев, своих — теперь уже бывших — подруг и отвернулась к окну, прошептав:

— Нет, уж лучше, должно быть, все сразу кончить! Куда я пойду теперь?

Анна сильно дернула ее руку.

— Не смей, дура, говорить об этом! А вот о том, куда тебя пока деть, надо думать! — прибавила она.

Этот вопрос занял ее в то же мгновение, а через секунду, усевшись на подоконник, она уже излагала десятки всевозможных планов.

— Прежде всего — жилье! Жаль, что я в общежитии, и у нас строго-никак нельзя…

— Тем более мне, — вставила глухо Зоя.

— Ну да! Что из этого? Сдаться, да? Утопиться, повеситься? Какая ты мещанка, Осокина! Да хочешь, я тебя в момент устрою! Прекрасно устрою!

— Как?

— И устроила бы, если бы не эти твои идиотские сантименты и мещанские предрассудки!

— Ну как все-таки?

— Очень просто, — преувеличенно резко, но совершенно серьезно ответила она, — мало ли на тебя наших поглядывает? Женщина каждому нужна! Поговори с Карышевым: у него чудесная комната, будете вместе жить… Да с тобой он, пожалуй, зарегистрируется даже!

— Ах так! — покачала головой Зоя и добавила грустно — Если бы я тебя не знала, Анна, так я с тобой и говорить больше не стала бы после этого!

Та развела руками:

— Видишь? Так вот и знала я! Кому ты себя бережешь, какого принца ищешь — не знаю! Не все тебе равно? Здоровый, хороший парень… Не понимаю! Без этого не проживешь все равно! В чем дело?

— Не будем об этом спорить, не до того мне сейчас! Другого выхода у тебя нет?

— Сейчас пойду поговорю с кем-нибудь! Устроят тебя — будь уверена, но только я и думать не стала бы! Почему ты с хорошим товарищем не можешь сойтись, почему?

— Анна, перестань!

Анна замолчала, повертелась раздраженно на месте, потом встала:

— Ты даешь слово пока не уходить отсюда? Я сбегаю спрошу кое-кого? Ну?

— Мне некуда идти. Я подожду тут!

— Слово даешь?

Зоя улыбнулась сквозь слезы. В этот же миг в сумеречном зале вспыхнул электрический свет, и вместе с грубой, таившей за собой ласку и любовь настойчивостью подруги он ободрил Зою.

— Даю! — сказала она.

Анна пожала ей руку на ходу и исчезла тотчас же. Зоя посмотрела ей вслед с улыбкой и потрогала рукою горячий лоб. Прикрытая грубостью Анина привязанность растрогала ее, но слова подруги были малоубедительны, и холодная мысль о единственном выходе снова мелькнула перед нею. Тяжелая сцена дома еще лежала тяжестью на плечах, в груди, и даже дышать было трудно.

Зоя отвернулась к окну и прижалась к холодному, успокаивающему стеклу. Через минуту кто-то тронул ее за руку с чрезвычайной легкостью и осторожностью:

— Товарищ Рыжинская послала меня к вам. Что с вами такое, в самом деле?

Зоя вздрогнула и оглянулась: на подоконнике усаживался рядом с ней Королев. Он, должно быть, заметил не высохшие еще слезы в ее голубых глазах и наклонился к ней с тихой нежностью.

— Что случилось? — заговорил он, стараясь дать ей время оправиться. — Я ничего не понимаю! А я вас жду, сейчас турнир начинается… Я последние партии играю, Зоя…

Зоя опустила голову.

— Меня исключили из университета… — сказала она.

— Мы с вами говорили об этом уже!

— Райком меня не утвердил…

— Я знаю, Зоя!

— Я ушла сегодня из дому…

— Мне сказали об этом.

— Что мне теперь делать?

Сеня взял ее руку.

— Дайте мне доиграть этот проклятый турнир! У меня одни шахматы в голове… Но я уже говорил с Шебушевичем. Это очень трудно, но когда он все узнает, он устроит вас на фабрику. Вы проработаете год-два — и станете сама себе предок! Если вы заслужите, вас местком командирует в университет, и никакое происхождение вам не помешает, Зоя! Неужели вы не выдержите?

Зоя вспыхнула.

— Я десять лет выдержу, и выдерживать тут нечего.

— Рыжинская найдет вам пристанище пока! Зоя, вы же знаете…

— Знаю.

— Ну в чем же дело? Да если у вас хоть в половину, в четверть есть такого чувства, как у меня…

Она перебила его, взглянув прямо и покойно в его глаза так близко и пристально, что заметила свое отражение в его черных блестящих зрачках.

— А вы думаете, Семен, другое что-нибудь удерживает меня от того, чтобы зайти сейчас в лабораторию и глотнуть мышьяку? Это не слова только, что я сказала в райкоме, и не для шутки я ушла из дому, Семен! Вы знаете, как я отношусь к отцу!

Он пожал ее руки и кивнул головой:

— Я знаю, Зоя, я знаю! Я потому-то и настаивал всегда на том, чтобы вы ушли из дому. Иначе всегда вы будете с отцом в одинаковом положении!

Зоя с некоторым удивлением подняла на него глаза. Он улыбнулся ей и заговорил торопливо:

— Ведь райком прав, не допуская вас в комсомольскую среду, как чуждый элемент, потому что девяносто девять процентов девушек вашего происхождения действительно чуждый элемент! Правы все, кто относится с подозрением к таким людям, как ваш отец, потому что на девяносто девять процентов они наши враги еще… Бывают и исключения — вот вы исключение! Но почему вы исключение? Почему? Я вот долго думал над этим и, по совести говоря, не додумался: должно быть, таков уже закон исключений! Может быть, вы выросли с уличными ребятами и улица вас охранила от влияния отца! Вы рано начали читать — может быть, у вас случился подбор хороших книжек… Не знаю, — засмеялся он, — да и не в этом теперь дело…

— Да не в этом, конечно…

— Дело все только в том, что вам приходится нести ответственность за эти девяносто девять процентов!

— От этого не легче!

— Нет, легче, потому что у вас есть возможность настоять на своем! У вас есть возможность добиться своего! И вы это сделаете, а не сделаете — опять они правы: вы слабовольны, в вас нет искреннего влечения, а таким и действительно место ли среди настоящих комсомольцев? Нашу ячейку и без того надо наполовину вычистить! Вы же это знаете?

— Я не спорю с вами. — Она опустила голову. — Но от всего этого, и от недоверия, и от подозрений… Я не скрывала ничего, а на меня косятся… Я не обманывала никого!

— И это я знаю, Зоя!

— Ну, и все кончено! — встрепенулась она. — Анна идет. Устроила, верно! А вы говорите с вашим Шебушевичем, и только всю правду!

Он выпустил ее руки. Анна подошла и взглянула на обоих по очереди, пожав плечами:

— Мещанские церемонии! Целуйтесь, милуйтесь на здоровье — я не мещанка! Что вы прячетесь?

Они переглянулись, улыбаясь, и не ответили ей ничего. Королев спросил:

— Как с Зоей?

— Пойдем сейчас к Верке Волковой — одна живет и может устроить. Бабкова мне о ней напомнила. Это самое лучшее. Я знаю, она — товарищ настоящий!

— Может быть, не сейчас? — спросил он. — Вы хотели, Зоя, побыть на турнире. У меня трудная игра с Грецем!

— А она вам подсказывать будет, что ли? — резко вступилась Анна. — Ну что за сантименты?

Королев рассмеялся, Анна всплеснула руками:

— Ну и бузотеры вы! Неужто нельзя без этой чепухи обходиться?

— Без какой чепухи? — лениво заметил Королев. — Шахматы, что ли, ты чепухой называешь или турнир?

— Ни то ни другое, хотя…

Она задумалась на мгновение. Сеня махнул рукою:

— Да что ты стесняешься? Крой и шахматы мещанством. Ты ведь других-то слов не знаешь!

— Нет, знаю! — обозлилась она. — Знаю…

— Я не слышал! — оборвал он.

Зоя тронула Сеню тихонько и сказала:

— Я не могу. Мне не до того, Сеня. Я вам желаю успеха и буду желать весь вечер. Довольно вам?

Он кивнул головою:

— Хорошо. Хватит и этого. Много ли, в самом деле, человеку нужно?

Он засмеялся, глядя, как Зоя с большой деловитостью покрыла платком голову, собираясь идти, и захватила с окна узелок с вещами: в жестах ее и движениях уже оживала хозяйственная заботливость.

— Ты только всего и забрала из дому? — осведомилась Анна.

Воспоминание о доме скользнуло мимо колеблющейся тенью. Зоя заметила просто:

— Потом возьму что понадобится. Пошлю кого-нибудь. Да и этого хватит…

Она видела, как Сеня с тонкой усмешкой следит за нею, и чувствовала, как вдруг рос в ней интерес к жизни: ее волновал и этот взгляд, и партия с Грецем, ей думалось и о фабрике и о Вере Волковой, хотелось знать, что будет завтра и через год.

Она порывисто обернулась к Сене:

— Но ведь на выставку в воскресенье мы все-таки сходим? Вы подождете меня?

— Обязательно!

Анна расслышала и это:

— Мещанство, мещанство с ног до головы! За каким чертом шляться по выставкам, когда вы можете просто друг к другу прийти и лизаться досыта! Не втирайте очков! Ну?

Они переглянулись молча.

Анна победоносно оглядела их и захохотала в лицо Королеву.

— Эх вы, романтики несчастные! Стихи бы вам писать еще только!

Сеня с совершенно искренним на этот раз удивлением посмотрел на нее.

— А стихи тоже мещанство? — спросил он. — Или это вообще предосудительное занятие? И для всех или только для некоторых?

— Да, мещанство! — резко ответила она. — Мы должны прозой жить, Королев, а не стишками… Всякая поэзия есть ложь и выдумка прежде всего!

Сеня спокойно перебил ее:

— У тебя, Рыжинская, повреждение какое-то в голове есть: ты с ума сходишь!

Зоя готова была идти.

Она не дала Анне ответить, шепнула:

— Идем, Анна, идем!

В дверь высунулась голова Греца:

— Королев, начинаем! Девятый час!

Зоя наскоро пожала Сене руку, и он ушел.

Анна молча пошла вслед за ним к выходу, сунув руку в карман кожаной тужурки, заменявшей ей шубу, и другой рукой увлекая за собой подругу.

Зоя тихонько прижимала ее к себе и думала о том, что все ее недавние страхи и горести не так уже велики и непоправимы.

Глава VЛицом к лицу

По вечерам ярко освещенные окна клуба сманивали к себе застрявших в университете студентов, рабфаковцев, всю нашу молодежь, даже фабричную и заводскую.

Вход был свободен для всех. Поводов же к тому, чтобы забежать туда, было на каждый вечер достаточно. Кто интересовался турниром, кто заходил посмотреть газеты, кто запастись билетами на спектакль, иные же и не придумывали себе причин, а заходили просто потолкаться, пошуметь.

Таков был этот клуб. Неудивительно, что каждый вечер все помещения его были переполнены.

Хорохорин явился сюда в десятом часу вечера, в самый разгар клубной суматохи. Наши спортсмены готовились к какому-то выступлению, и в гимнастическом зале, проветренном до уличного холода, шла сумасшедшая спешка. В читальной было тихо, но битком набито. В комнате кружковых занятий шел общестуденческий шахматный турнир, и в тот вечер разыгрывались ответственные партии за факультетское первенство, так что протиснуться к игрокам было невозможно.

Вся эта напряженная рабочая суета освежила Хорохорина. Он вспомнил о докладе, о зачете, но тут же, убедив себя, что без душевного равновесия за работу нечего браться, стал искать по комнатам Анну Рыжинскую, никогда ему во внимании не отказывавшую и считавшуюся его постоянной подругой.

Анны нигде не было. Хорохорин, знавший очень многих, подсел к некрасивой, не нравившейся даже ему, своей однокурснице Бабковой. Она торопясь допивала чай и одним глазом заглядывала в какую-то тетрадку. Хорохорин спросил ее, не видела ли она Анну? Та, не отрываясь от книги и стакана, кивнула головой.

— Где она, не знаешь? — оживился он.

Бабкова нехотя оторвала губы от стакана:

— Ушла с Осокиной.

— Куда?

— Чуть ли не к Волковой. Осокина из дому ушла, ночевать негде. Анна ее хотела у Волковой оставить.

Хорохорин закусил губы — положительно ему не везло в тот вечер. Но, оставаясь человеком решительным и последовательным, не отступавшим от раз заданной себе цели ни при каких условиях, он тотчас же сообразил, что ему делать. Напоминание о Вере как нельзя более способствовало тому же.

— Послушай, — сказал он, отбирая у девушки тетрадку, — мне надо поговорить с тобой.

— Говори! — с тенью недоумения обернулась она к нему и, доглотнув чай, приготовилась слушать. — В чем дело?

Он немножко замялся.

— Видишь ли, мы с Анной в таких отношениях, что я вообще никогда не нуждался в женщинах. Но сегодня все расстраивается, а у меня срочная работа и нужно это ликвидировать. Ты не пойдешь со мной?

Та понимала плохо и наивно спросила:

— Куда, Хорохорин?

Он же понял ее вопрос просто и просто ответил:

— В операционную. Ключи у меня как раз. Там кушетка есть.

Девушка вздрогнула, покраснела и уперлась в его лицо круглыми, удивленными и немножко перепуганными глазами.

— Хорохорин, ты с ума сошел? Ты о чем говоришь?

Он досадливо встряхнулся:

— Кажется, естественно, что я, нуждаясь в женщине, просто, прямо и честно по-товарищески обращаюсь к тебе! Анны нет. Что же, ты не можешь оказать мне эту услугу?!

Тон его голоса свидетельствовал о полной его правоте. Девушка растерялась от легкой обиды, звучавшей в его словах. Она отодвинулась.

— Фу, какая гадость! Ты за кого меня принимаешь, Хорохорин?

— Считал и считаю тебя хорошим товарищем! Ведь если бы я подошел к тебе и сказал, что я голоден, а мне нужно работать, разве бы ты не поделилась со мной по-товарищески куском хлеба?

Убийственная простота его логики поразила ее. Она съежилась, но затем возразила быстро, давая себе время подыскать и другие, более сильные возражения:

— Хорохорин, разве это одно и то же?

— Совершенно одно и то же. Такой же естественный, такой же сильный инстинкт, требующий удовлетворения.

— Послушай, — резко ответила она, — но ведь от голода люди умирают, болеют, а от неудовлетворения таких, как у тебя, скотских потребностей еще никто не умирал и никто не болел!

Он немного смутился, но тут же с не меньшей резкостью и силой оборвал ее:

— Физически — да, но душевное равновесие может быть потеряно. Это необходимо!

— Как водка привычному пьянице!

— Алкоголь не потребность…

— Потом он становится тоже потребностью, как и табак, и морфий, и кокаин. У меня вот нет этой потребности идти с тобой в операционную…

— Ты женщина. У женщин это не так важно…

— А ты мужчина, и если бы ты не распустил себя так, у тебя тоже не было бы такой потребности! Уберись от меня к черту, Хорохорин. Я с тобой не желаю говорить на эту тему.

Вооружившись такими доводами, она почувствовала свое превосходство и встала. Уходя, она добавила тихо:

— Не думаю я, что по-товарищески с твоей стороны подходить ко мне с такими разговорами. Это — безобразие!

Хорохорин посмотрел на нее с презрением. Все это цельное, как ему казалось, стройное, уравновешенное, материалистическое миросозерцание возмутилось в нем. Медичка показалась ему жалкой, трусливой, по-обывательски глупой. Он решительно дернулся с места, сжал кулаки, словно готовясь к реальной борьбе с каким-то врагом, и пошел прочь из буфета.

В дверях он столкнулся с Боровковым. Этот подлинно крестьянский, рослый, широкоплечий и неизменно добродушный парень, каким его все знали, только что вышел из гимнастического зала. Он еще тяжело дышал, весело играл под накинутой на плечи тужуркой мускулами и не мог не заметить некоторой пришибленности Хорохорина, с которой тот бежал навстречу неведомому врагу.

Боровков остановил его, мягко пожал ему руку с преувеличенной осторожностью, как всякий сильный человек жмет руку слабому, и потянул его за стол.

— Ты куда? Посиди-ка со мной, мне поговорить с тобой надо. Когда зачеты кончают по химии?

Состояние, в каком находился тогда Хорохорин, не располагало к отвлеченным беседам по химии. Он буркнул что-то в ответ очень неразборчиво, но сел с Боровковым и сейчас же начал говорить о своем…

— Слушай-ка, — спросил он, стараясь держаться простого, как требовал предмет разговора, тона, — как, брат, ты с бабами устраиваешься?

— То есть как? — не понял тот, — В каком смысле? Почему ты спрашиваешь об этом?

— Да ведь вот я с Анной по большей части, — пояснил Хорохорин, — а сейчас нет ее. У меня работа. Нужна женщина. Как быть? Не к проституткам же на улицу идти! Как ты обходишься?

Боровков принес с буфетной стойки стакан чая, залпом отпил половину и тогда уже покачал головой:

— Я, брат, плохо в этих вопросах разбираюсь. Хотя я тоже очень часто страдаю половой жизнью, потому что не имею случая, но только, что касается проституции, я, брат, противник, потому что я их ненавижу и можно заразиться венерической болезнью.

— Что же ты, девственник, что ли?

— Почему? Я, брат, женат. Еще в двадцатом году женился. А потом пошел в Красную Армию, служил два года, тогда был раз в отпуску и имел все с женой.

— А теперь?

— Да я уж два года не имел сношений! — засмеялся Боровков. — Два года и четыре месяца, но уж лучше еще два года не буду иметь никаких сношений, чем с проституцией или же только для потребности.

— Как же ты живешь?

— Жду отпуска! Курс кончим — дадут отпуск. Я, брат, тогда наверстаю свое с женой!

Хорохорин жался и не понимал. Боровков спросил сочувственно:

— Давно ты без Анны?

— Четвертый день…

— Только-то! — расхохотался Боровков. — Да чего ты нос повесил?

— Вот странно! — обиделся тот. — Это же как голод! Душевное равновесие от этого зависит, работоспособность…

— Не валяй дурака! Пойди-ка гимнастикой займись! Ты с жиру бесишься! Протерпеть можно сколько хочешь — еще лучше даже! Не распускайся, брат!

— Ты ненормальный человек! — сурово отрезал Хорохорин, — Ты не понимаешь даже моего состояния!

Боровков немножко обиделся.

— Так в чем дело? Пойди вон к Волковой — она по четыре человека в ночь, говорят, принимает!

Хорохорин вдруг душевно пал и ослабел. Ему захотелось все до конца рассказать этому сильному человеку и услышать ответ, что это такое? Но из нахлынувшей слабости, как из глубины набежавших волн, вынырнула крепкой скалою мужская гордость с трещиной уязвленного самолюбия. «По четыре человека в ночь, а мне нельзя!» — вспыхнул он и ухватился за скалу со злобной цепкостью. Мелькнуло желание пойти к ней и взять ее силой, но милые колени, и цветистый халат, и легкая рука на его руке стояли неодолимой преградою. Хорохорин гулко вздохнул.

— Ты не знаешь, хотел я спросить, — начал он, возвращаясь снова к прежнему твердому решению, — какой-нибудь медички из наших, чтобы могла со мной пойти сейчас…

— Не знаю! — грубо ответил Боровков. — И не хочу таких знать!

Хорохорин пожал плечами и оглянулся на оживленную, гудящую толпу, ввалившуюся в буфет. Собеседник его сейчас же подозвал к себе одного из них и крикнул с необычайным интересом:

— Ну, что? Как? Королев?

— Конечно, Королев!

— Я так и знал. Королев первым пройдет от университета!

— Конечно, пройдет. Да ведь и играет же, ах, черт его побери! Это прямо нечеловеческая партия была!

— А Толька?

— Что Толька? Толька, мой милый, еще мальчик, а то бы он им всем показал!

Студент подошел к столу с чаем.

— Толька боится одного — первых ходов: он теории не знает. Ему можно киндермат сделать! Но уж если он вывел фигуры в игру — кончено! Тут он себя покажет! Талантище! Черт его знает что такое…

Хорохорин глядел на них пустыми глазами. Он плохо понимал, о чем говорят, и спросил сухо:

— О чем вы?

— О турнире же! Сейчас Королев кончил с Грецем партию. Ах, какая партия…

Столы заполнились. Среди шума и гула голосов, звона стаканов и смеха часто слышались названия фигур, партий, игроков. Хорохорин осмотрел всех, прислушиваясь, и тогда отчетливо понял, что голыми коленями, цветистым капотом и теплой рукою он отрезан от этих людей. Свое собственное, личное, понятное только ему росло, как снежный, катящийся под гору ком. Он недоумевал, как можно заниматься турниром, шахматами, гимнастикой — все это было тускло и ненужно. Он знал, что это от потери душевного равновесия, и вспомнил о необходимости восстановить его.

Мысль о женщине вообще, нужной ему сейчас, вернула его к неряшливой комнатке, голым коленям, халату, протянутой руке, и тогда Хорохорин почувствовал, что ему нужна была сейчас не женщина вообще, ни Анна, ни Бабкова, а голые колени, зеленые глаза, покрытые пеплом электрического света, — все то, что составляло Веру Волкову.

Он покраснел и, не прощаясь с Боровковым, как-то ежась и прячась от других, торопливо вышел из клуба.

Он прошел огромным университетским двором, рассеянно присматриваясь к светлым окнам здания. В химической лаборатории еще горел свет. Хорохорин остановился перед клумбами, засыпанными снегом, и посмотрел на окна.

— Нет, не могу! — решил он. — Нужно восстановить равновесие, а потом уже работать.

Мысль эта, казавшаяся недавно такой убедительной, стойкой и достоверной, не успокоила его, и вслед за нею не явился готовый план действия.

Опустив голову, Хорохорин обошел клумбу, прошел по расчищенным тропинкам к главному зданию, вернулся назад и снова пошел туда же, потом остановился перед открытой калиткой.

Он старался не думать о происшедшем, не вспоминать голых рук, цветистого халата, а они лежали где-то в груди ощутимой тяжестью и не давали покоя, не позволяли думать о чем-нибудь другом.

— Нет, это надо все обдумать, привести в порядок! — отчетливо, как на собрании, говорил он себе, в уме произнося с подчеркиванием каждое слово. — Выяснить и установить!

Он перешагнул железный порог кованой калитки. Мимо звеня пронесся трамвайный вагон. За его мелькнувшей спиной, через улицу, завешанную, как прозрачной кисеею, снежным искрящим дождем, стали видны зеленовато-желтые вывески пивной, озаренные болезненным светом желтых фонарей.

Хорохорин подумал о своем, глядя на фонари. Над ними в двух верхних этажах дома помещалось студенческое общежитие, где жила Анна.

Образ ее, трезвой и рассудительной, охотно шедшей навстречу ему всегда, когда дело касалось душевного равновесия, на минуту привлек снова внимание Хорохорина.

— Нет, надо к ней! Надо к ней! — настойчиво несколько раз повторил он и, силою возвращая себе прежнюю решимость, круто повернул назад, вскочил в приостановившийся было перед застрявшими на рельсах санями вагон трамвая и, радуясь совпадавшим в его пользу мелким случайностям, с веселой улыбкой назвал кондуктору станцию.

И снова он стоял в проходе вагона, распластав свои руки на спинках скамей, но не заглядывал в чужую газету и не занимал свободных мест, хотя они были, как всегда в этот час вечера.

Он должен был думать об Анне, а думал о Вере. Если бы не волнение от всего пережитого за этот вечер, переполненный непонятными происшествиями, он, вероятно, заметил бы, что оживление его в данный момент больше относилось не к Анне, а к тому, где он мог сейчас Анну встретить: опять темная крутая лестница, каменный пол в кухне, неловкая женщина у топившейся плиты и белая дверь, а за нею дырявое кресло, огромный чулан в стене, где можно переодеваться в пестрый капот, обнажающий колени и руки.

Он потер лоб, оглянулся и опять положил руки на спинки скамей, как бы ожидая, что, может быть, снова ляжет на них чужая теплая и смелая рука.

Все это было непонятно и странно. Хорохорин знал все, что нужно было знать молодому человеку в его возрасте, с его образованием, с его мировоззрением, — но не убирал рук и чувствовал, как они ждали тепла чужой руки.

Кондуктор, выкрикивавший названия улиц, напомнил ему, куда и зачем он ехал.

Он метнулся к выходу, соскочил с подножки и, торопясь, но не поднимая головы, перешел с угла на угол снежную улицу.

Глава VIТо, что было Верой

Вера сидела на постели с поджатыми под себя ногами, когда явилась Анна с Осокиной. Она крикнула на стук в дверь: «Войдите», но не двинулась с места, продолжая думать о том, что произошло. Она не осуждала себя за излишнюю резкость и вспыльчивость, но вспоминала, как же все это было смешно, и хохотала до слез над глупой улыбкой Хорохорина, над незастегнутой пуговицей и протянутой рукой.

Анна ввела за собой Зою, сказала с привычной резкостью:

— Здравствуй. Вот Осокина.

Вера, не вставая, протянула Зое руку.

— Мы немножко знакомы.

— Тем лучше. Она у тебя поживет, Верка, — перебила Анна, высказывая все сразу и не давая той и другой вставить слова, — немного. Она ушла из дому, ее исключили из университета и райком не утвердил. У нее отец — бывший поп! Потом мы ее устроим. Ты не возражаешь?

Вера улыбнулась испуганно ожидающим глазам Зои.

— Пожалуйста, Анна, мне не важно.

— Личной жизни твоей она не помешает, — продолжала та, — ты ее можешь отсылать куда-нибудь, или она посидит в этом шкафу твоем, хотя все мещанские церемонии в нашем кругу ведут только к тому, что вот и среди нас есть еще такие типы, как Осокина! Ненавижу!

Она отвернулась от Зои и, не раздеваясь, села в кресло. Вера с недоумением взглянула на покрасневшую гостью, и та смущенно ответила больше для Веры, чем для Анны:

— Любовь, Анна, — а без любви ничего этого и быть не может, — любовь, Анна, это все равно как у каждой из нас выигрышный билет. Можно выиграть и сто тысяч, вообще выиграть, если подождать, а можно и первому покупателю спустить за два рубля…

Вера оживилась. Зоя кончила спокойно:

— Или дождаться настоящей любви, хорошего товарища и большого счастья, или сойтись для развлечения, из любопытства с первым встречным с такой же простотой, как в кинематограф сходить!

— Еще проще! — резко перебила Анна. — Кинематограф сорок копеек стоит, а это даром!

— Глупое сравнение! — вставила Вера.

— Почему глупое, дорогие мои? — торжествуя, оглядела она их обеих. — Вы еще мещане, милые! Осокина с ног до головы мещанка, а ты, Верка, тоже не можешь отказаться от сантиментов! Поэтому вы и не понимаете многого еще! Нужно жить бурно со всей активностью натуры!

— Прости, пожалуйста! — начала было Вера, но Анна перебила ее с буйным упрямством:

— Глупо!

— Что глупо? Это ты мне?

— Тебе!

— О чем это ты?

— Ненавижу мещанские словечки: прости, пожалуйста. В чем тебя прощать? За что прощать? Всяк волен свои убеждения иметь. Глупо просить прощения неизвестно в чем. И вообще: прости?! Это же отрыжка векового рабства, неужели ты не понимаешь этого, Верка?

Вера переглянулась с Зоей, и обе расхохотались.

Ни та, ни другая с нею не спорили. Зоя продолжала улыбаться.

— Прости, пожалуйста! — начала серьезно Вера, повторяя те же слова и не замечая ни этого, ни пожимания Аниных плеч. — Прости, пожалуйста, ну а о том, что будет дальше, ты думала?

— О чем это?

Вера подошла к ней очень близко, сжала с болью тонкие пальцы, вложенные друг в дружку, и посмотрела куда-то поверх ее: лицо ее было бледно, зеленые глаза стали невидящими, темными, как бутылочное стекло.

— О том, Анна, как ты себя будешь чувствовать, когда после бурной этой твоей жизни и активности тебе в больнице сделают наспех аборт и унесут потом на вате все в крови, измятое щипцами… Хочешь — покажут, ты сама разглядишь… такие крошечные ручки и ножки… Ручки и ножки, Анна!

Никто не успел ей ответить. Она откинула назад голову, взглянула куда-то вверх, в потолок, и тут же, стиснув зубы, шатнулась назад и, не ложась, стоя у кровати, зарылась в подушки и затихла под ними. Плечи ее вздрагивали, но не было слышно ни звука. Анна покачала головой укоризненно:

— Нервы! Почему не лечится, идиотка? Не понимаю!

Зоя подошла к кровати и, не говоря ни слова, стала гладить свесившуюся вдоль постели руку Веры. Через минуту.

Вера столкнула с себя подушки и, поправляя волосы, улыбнулась Зое, ласково тронув ее плечо:

— Испугались? Ничего. Это я для Анны. Я такие театральные эффекты страшно люблю! Я ведь в спектаклях большой успех имею…

— Ты бы полечилась, Верка! — сурово буркнула Анна. — Нечего нам головы морочить!

— Я не морочу. — Она оглянулась кругом, ни на кого не глядя, просушивая глаза и забываясь. — Ну что же, товарищи, чай пить будем? А? Я сейчас чайник поставлю!

Она схватила, не дожидаясь ответа, жестяной чайник и вышла, гремя им на кухне. Через минуту она вернулась. Анна заметила сурово:

— Не нужно себя до этого допускать.

— До чего?

— Вот до ручек и ножек этих!

— Ах, до этого-то?

Вера мельком взглянула на нее пустыми глазами и, как на лишнюю шутку, не сочла нужным ответить. Она села на кровать и, облокотившись на железную спинку ее, положила голову на холодные и еще вздрагивавшие руки.

— Есть много средств…

— Перестань, Анна!

Зоя подошла к Вере и, не отрывая глаз от ее тонких пальцев, крепко сжимавших железные прутья, спросила тихо:

— А вы сами, Вера, вы сами видели все это?

— Что?

— Вот эти ручки и ножки, Вера?

Вера вздрогнула, но, подняв голову, засмеялась:

— Да что вам дались эти ручки и ножки?

Но Зоя по-прежнему стояла над ней с печальным лицом и еще тише спрашивала:

— Зачем же вы позволили это сделать?

— Зачем? — Она сжала железные прутья еще крепче и посмотрела на Зою. Глаза их встретились и разошлись, точно оттолкнулись от слишком резкого света. — Зачем? Муж велел… — тихо добавила она. — Муж велел. Иначе нам обоим учиться нельзя было!

— И вы согласились?

— Когда четыре месяца все кругом долбят одно и то же: это нужно, это нужно, это все делают…

Зоя хрустнула сжатыми пальцами и отошла. Анна засмеялась:

— Какие вы мещане! Да, это выход! Пока государство не может воспитывать наших детей, это нужно! В чем дело? Не можем мы отказываться от нашего естественного права…

Вера метнулась к Анне и впилась в ее плечи.

— Какого естественного права? — прошипела она. — Вот этого права — убивать? Убивать будущих людей! Кто тебе дал это право?

Анна вырвалась из рук Веры, причинявших ей боль.

— Ты на этом помешана, Верка, нечего с тобой и говорить. Подумаешь — важность какая! Осокина, — обернулась она к Зое, — ты с ней на эту тему не говори… Она сумасшедшей делается…

— Можно с ума сойти, — тихонько откликнулась Зоя, чувствуя острые уколы в висках и невралгический холод в сердце, — есть от чего!

Вера кружилась по комнате, не слыша их. Ею овладела какая-то беспокойная суетливость. Она трогала вещи, переставляла их с места на место без всякой цели.

Зоя подошла к ней, поймала ее руки, точно желая силою остановить их беспокойные движения.

Вера безвольно отдалась этой ласке и притихла.

— Ну с чего мы заговорили об этом? — виновато улыбнулась она. — Не о чем больше говорить, что ли? Всегда об одном и том же!

Она вздохнула. Анна не выдержала:

— И надо об этом говорить! Все надо говорить, нечего прятаться. Довольно мещанского воспитания… Наслушались мы сказок об аистах — чем открытее все это делаться будет, тем лучше!

— Все — открыто? — усмехнулась Вера.

— Да, и все!

— Почему же это лучше?

— Назло мещанам!

— Какая ты глупая, Анна! — беззлобно вздохнула Вера. — Будет об этом!

— Нет, не будет, не будет! Мы должны бороться, бороться со всем!

Щеки ее пылали, губы сохли, и голос глох от волнения, но она искренне готова была к борьбе со всеми и за все. Вера устало поднялась.

— Перестань, Анна!

— Не перестану! Пора все это бросить! Идиотские условности! Надо дело делать, говорить все открыто и прямо! Довольно! У нас кое-где организовались кружки «Долой стыд» — и верно! Молодцы ребята! К черту! Борьба за новый быт! Довольно!

— Неужто в бесстыдстве и новый быт? — крикнула Зоя и сейчас же закрыла руками лицо, точно прячась от своей смелости или сдерживая ее.

Анна посмотрела на Веру, ожидая еще от нее возражений, но та только улыбалась горячему спору, и она усмехнулась:

— Вот вы и пара! Совет да любовь!

Она вынула из кармана коробку с папиросами, швырнула ее на стол, вставила в зубы одну и, закурив, откинулась на мягкую спинку кресла с видом победившей детские возражения наставницы.

Нет, я права! Мы так смотрим на эти вещи, зато у нас нет ни мук ревности, ни мук любви! Скольких гнуснейших мещанских трагедий и драм мы избегаем! Хочешь есть — ешь! Требуется тебе парень — бери, удовлетворяйся, но не фокусничай! Смотри на вещи трезво! На то мы и исторический материализм изучали…

Зоя дрожала от странного внутреннего противления всему, что та говорила. Она забыла о себе, о том, что лежало на плечах тяжестью, и только старалась поймать то, что так противилось в ней словам подруги. Анна подавляла ее внешне убедительной тяжестью своих доводов до того, что на одно мучительное мгновение Зое стало казаться, что возражать нельзя, что противится в ней лишь та наследственность, то мещанство, та зависимость от семьи, в которой она выросла и за которую ее гнали от подруг. Еще раз острая как нож ненависть к семье опалила ее жгучею горечью стыда. Она с облегчением вспомнила свое бегство из дому, письмо к отцу, потом взволнованное хождение по улицам города, тупое отчаяние на берегу Волги днем, где она смотрела на рабочих, разбиравших на дрова барки, на женщин, укладывавших поленницы и тоскливо певших одну и ту же знакомую песню о Волге, о Стеньке, о персидской княжне.

Зоя вздрогнула: именно эти женщины, эта песня, эти слова навеяли на нее ту спокойную грусть, с которой она шла в клуб. Дорогою она думала все время о том же и тогда знала, что ответить Анне.

— Погоди, Анна, погоди! — заговорила она вдруг и с такой взволнованной торопливостью, что обе подруги с испугом посмотрели на нее и замолчали. — Погоди! Вот давеча только я видела на берегу женщин, они укладывали дрова и пели… Они пели вот эту песню о персидской княжне… Ты ее знаешь, мы все знаем, чудесная песня! — торопилась она, ища потерянную мысль, и вдруг вскрикнула:

— Вот, да! Это самое, да! Отречение от плотских радостей ради идеи долга! Ради борьбы! К черту княжну — дружина ропщет: атаман стал бабой, а впереди борьба! Ты помнишь, ты помнишь прошлогоднюю анкету в университете, потом доклад и выводы, что у большинства в революционные годы, в годы гражданской войны притупилось, уменьшилось половое чувство…

Она задыхалась. Анна насмешливо выдохнула из себя густую струю дыма, пробормотала:

— Ну и что же?

— А вот что! — встала Зоя. — А вот что: половой экстаз, половое чувство может, оказывается, уступить место революционному экстазу!

Теперь она вспомнила все, что знала, о чем думала, во что верила, и не могла уже удержать слов, сыпавшихся с ее пересохших губ, мыслей, вздымавшихся вихрем и стягивавших смертельную петлю на шее, тоски, которая только что ее душила.

— Не я мещанка, а ты мещанка! Только одни мещане так понимали, что если свобода, так это значит можно в трамвае семечки грызть, в театре плеваться, на лекции в аудитории курить… Это самое и есть настоящее мещанство: что если новый быт, так это значит — долой стыд, что если закон облегчает брак и развод, так, значит, и направо и налево отдаваться можно! Это как голодный дорвался до хлеба, то и обожрался насмерть сейчас же! Так это нужно?

Она замолчала вдруг. Анна пыхнула дымом и сказала:

— Ах ты, мещаночка!

Зоя посмотрела на нее с удивлением и, ничего не отвечая, тихо села за стол.

Вера встала, подошла к ней и, поколебавшись одну секунду, поцеловала ее.

— Верно, Зоя. Это все равно… Вот я и жду, жду, когда же любовь будет? Жду — вот-вот настоящий человек придет… А он приходит и сразу целоваться лезет, а то — прямо на кровать! Есть и такие, что сначала даже разденутся для удобства…

Она расхохоталась со звонкостью и беспечальностью ребенка.

— Что вы хотите сказать?

— А ничего. Что есть, то и говорю. Разве я знаю, что этим можно сказать? Не знаю. А вас мне жалко! — Она положила руку на ее плечо. — Неужели Хорохорин вас отстоять не мог в комиссии?

Зоя покачала головой. Анна сказала:

— На Хорохорина надо нажать. Если зудить со всех сторон, так он возьмется за нее. Можно восстановить!

Вера взглянула на нее, заметила раздумчиво:

— Жаль, что я этого не знала раньше… Можно было бы с ним поговорить: он как раз у меня только что был!

Анна вспыхнула:

— Кто? Хорохорин? Был у тебя? Зачем?

Не вцепись мне в волосы, Анна!

Вера взглянула на растерянное лицо подруги, не сразу оправившейся после слишком искреннего удивления, испуга и любопытства, расхохоталась и выбежала из, комнаты.

Она вернулась, не успев загасить на губах не сходившей улыбки.

— Ты ведь не ревнива, Анна, надеюсь? Ты ведь не мещанка же?

— Не беспокойся за свои волосы, пожалуйста!

— Я не беспокоюсь.

Она улыбнулась, подумала, сказала:

— А лучше я тебе ничего рассказывать не стану больше.

— Самое лучшее. Не интересуюсь! — высокомерно ответила Анна и с преувеличенным вниманием стала глядеть, как Вера доставала чашки, заваривала чай.

Действительно пить хочется. Дай скорее чашку, и побегу домой!

Зоя сидела недвижно, глядя в налитый перед нею стакан Вера кружилась по комнате. Анна с той же преувеличенной жадностью пила чай и продолжала говорить:

— Я не ревнива, дорогие товарищи, если я спросила, так это вопрос праздного любопытства.

Вера равнодушно заметила:

— Есть о чем любопытствовать… Как будто не за одним и тем же они все ходят…

Анна с шумом отодвинула от себя чашку.

— Верка, ты нарочно меня злишь?

— Разве это может тебя злить?

— Меня злит не факт сам по себе. Меня злят твои мещанские шуточки!

— Например?

— Например, желание доказать, что я ревнива, как вы все…

— Тут нечего доказывать, — засмеялась Вера и сейчас же добавила — То есть в том смысле, что никто в тебе и не сомневается…

В этот момент за дверью остановились чьи-то шаги, затем послышался неровный стук. Вера встала и, приоткрыв дверь, заглянула за нее:

— Кто это?

Ответа не было слышно. Но Вера тотчас же вышла, не впуская гостя, и плотно притворила за собой дверь.

— Мещанские церемонии! — буркнула Анна раздраженно.

Это не помешало Зое расслышать, как Вера сказала:

— Ко мне нельзя сейчас! Подождите меня на лестнице, я выйду сию минуту — мне как раз надо с вами говорить, говорить… Сейчас, только накину шубу!

Тяжелые шаги прозвучали по каменному полу, наружная дверь хлопнула, и все стихло. Вера вернулась в комнату и наскоро оделась.

— Верка, оставь мещанские церемонии! Кто там пришел?

— Один знакомый. Нужный человек. Я сейчас же вернусь, подожди меня!

Анна пожала плечами и снова закурила, раздраженно вдыхая и выдыхая густой дым. Выкурив папиросу, она простилась с Зоей, не скрывая сурового своего презрения к мещанским выходкам подруги, и ушла.

Зоя поблагодарила ее, посмотрела на тикавшие часики, потом свернулась клубком в дырявом кресле, подумала об отце, о письме, потом, как в кинематографе, все это сменила мыслью о Королеве, о фабрике, о новой жизни и, еще раз утвердившись в своей правоте против Анны, задремала и упала в сон как камень, опущенный в воду.

Длинный этот день утомил ее так, что она не проснулась и тогда, когда вернулась Вера, продолжавшая хохотать и всплескивать руками при мысли о каком-то веселом озорстве.

Глава VIIНа лестнице

Хорохорин едва успел с папиросой в зубах несколько минут повертеться на крошечной лестничной площадке перед дверью, как Вера вышла к нему.

Не говоря ни слова, она взяла его под руку и втянула за собой наверх по крутым каменным ступеням. На первой промежуточной между этажами площадке она, не выпуская его руки, села на подоконник, так что внизу была видна отсюда дверь ее квартиры, и заставила сесть рядом неожиданного гостя.

Он вырвал руку и, отодвинувшись, спросил сухо:

— Анна у вас?

— Вы за Анной пришли?

Она взглянула на него, откидывая со лба сползавший платок, и даже в сумраке плохо освещенной лестницы он успел поймать этот ее взгляд, обволакивавший как паутиною все его желания, мысли и чувства.

— Да, конечно! — нетвердо ответил он. — Мне она нужна сейчас!

Вера засмеялась:

— Вам вообще женщина нужна или именно Анна? Судя по вашему давешнему настроению…

Хорохорин встал:

— Позовите мне Анну!

— Ой, погодите, милый! Мне вас так нужно!

Она взяла его руку и потянула к себе. У него не нашлось силы вырваться и уйти или просто повторить свою просьбу с новой настойчивостью.

— Зачем я вам нужен? — спросил он и почувствовал, как весь вечер с его странными происшествиями, с нелепыми разговорами, беготней из одного места в другое исчез в тумане невероятного предположения, прорезанном, как молнией, одной мыслью: «А почему нет? Разве женщина не может хотеть, как я?»

Вера притянула его к себе еще ближе. Теперь он стоял перед нею так близко, что мог, наклонившись, поцеловать ее, распахнуть на ней незастегнутую шубу, вынуть ее лицо из груды белого меха, увидеть капот и за ним теплую грудь, по которой можно было скользнуть губами, став на колени.

— Зачем я вам нужен? — хрипло повторил он, не дождавшись ее ответа.

Она продолжала смотреть на него, и тогда ему показалось, что она уже ответила этим взглядом. Буйная радость охватила его с ног до головы. Он протянул руки к ее лицу, ставшему вдруг необычайно привлекательным, дорогим и милым, он наклонился к ней, ожидая ее горячих губ у своих, и уже почувствовал во рту горечь нетерпения, но Вера ловко и просто выскользнула из его рук.

— У меня к вам важное, хорошее, нужное дело!

Он сжал кулаки и тотчас же сунул их в карманы — если бы было можно, он сейчас бы избил ее, — потом сел рядом на окно с суровой решимостью не двинуться с места и спросил глухо:

— Какое же это?

— Вы не беспокойтесь, Анна подождет. Я ее к вам вышлю. У меня, видите ли, кроме нее, есть еще один человек…

— Я слышал, что вы даже по четыре их успеваете принять за ночь!

Он, помня свое решение не двигаться с места, не повернулся к ней и не успел предупредить ее движения: она ударила его раскрытой ладонью с кошачьей ловкостью и достаточной силой для того, чтобы обожженная ударом щека почувствовала резкую боль. Он схватил ее за руку выше кисти и сжал со всею силою, какую мог найти в себе.

Вера не двинулась от боли, но крикнула:

— Убирайтесь вон отсюда!

Он держал ее, глядел ей в лицо и чувствовал потребность каким-то резким движением разрядить сбившийся в груди гнев. Вера дернула свою руку, тогда он сжал ее сильнее, потом тут же оттолкнул от себя девушку сильным ударом в плечи и, когда она упала на окно, сжал ее горло и, ни о чем больше не думая, чувствуя только одно, что ее голова в его руках, наклонился к ее губам.

Вера откинула голову назад с дикой силою. Сзади с тонким дребезгом вылетело стекло. Хорохорин вздрогнул, отнял руки. Вера расхохоталась, поднимаясь с окна, и тут же, схватив Хорохорина за руку, побежала наверх по лестнице.

— Скорее! Скорее! — шептала она, давясь смехом. — Сейчас выйдет кто-нибудь! Подумают, что это мы, а оно было треснувшее, честное слово, было треснувшее!

Они без передышки вбежали на самый верх, под чердак, и остановились. У Хорохорина кружилась голова, он тяжело дышал, молчал и думал и помнил только о том, что лестница уже кончилась, а она продолжает держать его руку и греть своей.

— Это ужасно глупо! Не хватало еще, чтобы у нас на кухне услышали. — Она прислушалась. — Нет, кажется, никто не слышал…

Он стоял перед нею и боялся нечаянным движением напомнить ей о руке. Вдруг Вера выпустила ее:

— Как вам не стыдно говорить такие вещи!

Он посмотрел на нее и, положив ей на плечи руки, сказал глухо:

— Я убью тебя когда-нибудь!

— И вследствие этого четыре человека каждый вечер будут страдать от неудовлетворения естественных потребностей, — сказала она спокойно, снимая его руки со своих плеч. — Это бесхозяйственность, Хорохорин! Это нерасчетливость! Это растрата народного достояния!

— Черт! — сорвалось у него.

— Чертовка! — поправила Вера и, взяв его руку под локоть, стала тихонько спускаться вниз Пойдемте назад Я боюсь, что Анна уйдет, а мы не заметим ее. Ведь вам Анна нужна?

— Да!

— Ну вот, я сейчас ее позову. Только о деле одну минуту. Вы Осокину знаете?

— Знаю.

— Почему вы ее в комсомол не берете?

Он удивленно посмотрел на нее, но ответил:

— Ее райком не утвердил. Она год была кандидаткой, мы ее представили.

Он отвечал сухо и коротко, не думая об Осокиной, но нетерпеливо ожидая, что нужно Вере. Она спросила:

— Все это из-за ее происхождения?

— Да!

Вера вздохнула.

— Ну, пусть так. Но неужели вы ее в университете не могли оставить?

— Нет.

Вера остановилась на прежнем месте, наскоро подобрала с полу осколки стекла и осторожно положила их за раму.

— Сядьте!

Они сели рядом. Вера помолчала, потом сказала тихо:

— Слушайте, Хорохорин! Она хороший человек — восстановите ее! Не втирайте мне очков, я ведь знаю, что это можно…

Он молчал, пожав плечами в ответ.

— Вы, Хорохорин, гнусный человек, потому что вы пришли давеча и стали раздеваться. Это скотство, Хорохорин. Когда это любовь и страсть, это другое дело. А так — одна гнусность. А когда я шла с вами, мне казалось, что я полюбила вас. Я вас полюблю, Хорохорин, устройте Осокину для меня! Хорошо?

Внизу растворилась дверь. В полосу света проскользнула Анна. Вера прислонилась к плечу Хорохорина и замолчала, глядя, как Анна прошла площадку и стала спускаться вниз.

Скоро ее шаги затихли внизу.

— Анна ушла! — заметила Вера и теснее прижалась к его плечу. — Так как же, Хорохорин?

Он с пойманным случайно мужеством встал Она удержала его.

— Успеете ее догнать. Бедный! Вам действительно так нужна женщина сегодня, а?

— Мне нужны вы! — тупо ответил он.

— О, какой вы! — покачала она головой, глотая усмешку. — Ну как же быть? У меня Осокина! Не к вам же идти! Поздно уж, ночь…

— Давеча у вас никого не было! — вырвалось у него.

— Кто старое вспомянет, тому глаз вон!

Она приподнялась и быстро поцеловала его:

— Нет, вы милый, Хорохорин! Вот теперь вы меня любите… Теперь бы другое дело, да вот Осокина! Ах, какое несчастье! Ну, милый, ну неужели вы и для меня ее не устроите, а? Ведь она способна, она хороший товарищ, вы же знаете! Ведь не виновата же она, что у нее отец поп, а у вас рабочий.

— Никто ее не винит.

— Так что же ей делать? Ну, скорее, милый, говорите! Мне холодно уже… Анна вас ждать будет дома. Ну, скорее, ну, как это сделать? Заявление подать? Куда? Вам или в центральную комиссию?

— В центральную через нас…

— Вы устроите, устроите, Хорохорин?

Она заглядывала ему в лицо, кружилась перед ним, и он, повторяя безучастно: «Да, да, постараемся», сам смотрел на ее губы и думал только о них.

— Ну вот отлично, вы милый, Хорохорин! Тогда она вернется домой, я буду опять одна, и вы будете ко мне приходить! Прощай, друг!

Она вскинула руки; они вынырнули из-под накинутой без рукавов шубки как белые птицы и улеглись вокруг его шеи. Она поцеловала его в губы, и поцелуй этот ошеломил его.

Вера исчезла за дверью со смехом.

Глава VIIIАнна

Хорохорин спустился с лестницы, с той же самой заплеванной, крутой, каменной, нечистой лестницы, с которой сошел два-три часа тому назад, дрожа и волнуясь. Он снял шапку, подставляя горячую голову холодному ветерку, сдувавшему с крыш свежий и легкий как пух снег. Он стоял посредине двора минуту, потом за воротами минуту и чувствовал все одно и то же: он был сломлен, обессилен радостью поцелуя.

Он не думал о том, куда идет и куда нужно идти, так как путь был определен заранее. Он шел к Анне. Мелькнувшая мысль о ней, вместе со свежестью холодного воздуха и таявшими на лице снежинками, скоро вернула ему прежние силы. Тогда только что пережитая странная взволнованность стала казаться ему смешной и глупой.

— Романтизм! Сантименты! — несколько раз повторил он. — Сантименты! Мещанство! — почти вслух добавил он и тут же заключил — А по правде сказать, все одно и то же — потеря душевного равновесия!

Он дошел до угла улицы, остановился, ожидая трамвая, пучившего красные фонари из снежной завесы.

Он вспомнил, как сошел здесь три часа назад с Верой. Казалось невероятным, что все это произошло только сегодня, только в один вечер, в промежуток времени, когда, может быть, еще не успели смениться кондуктор и вагоновожатый того вагона, в котором он встретился с Верой.

Вагон, торопившийся в парк, остановился на мгновение. Хорохорин едва успел вскочить на подножку. Он остался на площадке, высовывая голову наружу, на ветер и снег, и так простоял весь путь.

— Мещанство, сантименты! — бормотал он и как нашаливший школьник по-детски радовался тому, что никто не знает и никогда не узнает, что было; тому, что можно было сейчас вернуться к Анне, вырвать у нее со спокойной усмешкой из рук химию, повалить ее с хохотом на кровать и шутя возвратить себе душевное равновесие, а завтра уехать на фабрику и там преподавать кружку молодежи политграмоту…

Он в такт своим мыслям кивал головою и тогда, единственный раз в своей жизни, подумал: любит ли он Анну?

— Да, она хороший товарищ, — кивнул он, — да, не то что.

Бабкова! Новый человек, новая женщина! Разве нам нужен мещанский уют, мещанское счастье и все эти причиндалы? Нет! Никакой любви!

Трамвай остановился за университетским бульварчиком. Хорохорин спрыгнул с задней площадки и, перебежав дорогу, без раздумья вошел в настежь распахнутое парадное общежития.

Он поднялся по деревянной лестнице на второй этаж и вдруг остановился: да, сейчас, взволнованное ускользнувшей близостью Веры, сейчас в нем было знакомое, прочное желание, но разве к Анне оно его влекло?

Он закусил губы — опять голые руки, халат, разбитое стекло и лестница, зеленые глаза и влажные губы, расплавленным зноем опалившие его: ему хотелось застонать, заплакать или разбить что-нибудь, разломать со всею силою.

Тогда он решительно отворил дверь и вошел.

Анна была дома. В наддверное окно виден был свет Хорохорин постучал и, не дожидаясь ответа, вошел в комнату.

Уже встретившись взглядом с Анной, уже бегло взглянув кругом, он понял, что и здесь равновесия не было, что и здесь все было перевернуто вверх дном. Анна не улыбалась ему, Анна не читала книги, на Анином столе не шипел примус с чайником, на Анином столе лежал листок почтовой бумаги и синий конверт с пухлыми следами растаявших на нем снежинок.

— В чем дело, Анна? — резко спросил он.

Дело в том, что я не понимаю, зачем ты сюда явился и что ты здесь у меня позабыл?

Хорохорин остолбенел.

— То есть как, Анна? Ведь я и ты… Разве я первый раз к тебе прихожу? — Он улыбнулся и прибавил просто — Да объясни, в чем дело?

— Дело в том, что я тебя прошу больше ко мне не ходить!

— Почему?

Она встала и резко повернулась к нему:

— Что это за мещанский допрос и что за собственнические права у тебя на меня? Ничего я тебе объяснять не намерена. И нечего тут объяснять. Ты такой же мещанин, как все, как эта Волкова, и вы — пара! Ступай, мне заниматься надо!

Хорохорин подошел к ней и схватил ее руки.

— Слушай, Анна, ты мне нужна сейчас… Как воздух, как хлеб. Пойдем!

Она брезгливо выдернула руки.

— Не теряй попусту времени и ступай в другое место!

— Куда? — тупо крикнул он. — Куда?

— Куда угодно!

— Анна! — с угрозой двинулся он к ней. — Ты не мещанка, ты здравомыслящий человек! Ты понимаешь, что я не могу идти на улицу искать себе женщину…

— Есть дешевые! — усмехнулась она зло. — А до остального ведь тебе дела нет, правда? Я ли, другая ли, пятая ли, десятая ли!

Он в самом деле и совершенно серьезно подумал, что женщинам, взятым на улице, нужно платить. Анна стала теперь еще нужнее. Он как будто сейчас только понял, сколько удобств, и каких важных, представляла для него именно Анна.

— Анна, — тихо сказал он. — Анна, что ты, обиделась, что ли, на меня? Мы же с тобой здравомыслящие люди! В чем дело?

Тихонько приближаясь к ней, он неожиданно обнял ее и прижал к себе. Одно мгновение она подчинилась его силе, как всегда. Он со смехом потянул ее к кровати. Тогда она грубо вырвалась.

— Паршивец! — прошептала она.

— Анна, я прошу тебя! Анна, мне необходимо!

Она отошла к столу, села перед открытой книгой и зажала уши.

— Анна, не валяй дурака! — исступленно закричал он на нее. — Анна!

— Не кричи! — взвизгнула она. — Я тебе не жена еще! Не смей кричать! Не смей!

Она затопала ногами. Хорохорин не чувствовал стыда — теперь уже им овладело настоящее, буйное желание, и он с тоскою глядел на тонкие перегородки комнаты. Сжимая в груди гнев, как кулаки, он подошел к ней:

— Ну, Анна! Анна, не сердись… Анна, ну пойдем полежим, Анна! Анна…

Он стоял над ней и тупо твердил «Анна, Анна», не находя нужных слов, чтобы уговорить ее.

Она отвернулась от него со слишком заметной решительностью. Хорохорину стало страшно: эти случайности, это дикое стечение обстоятельств, нелепости, нагромождавшиеся друг на друга, отнимали у него последние силы. Он понимал сам перед собой свою жалкость, и это вызывало в нем бессильный гнев. Гнев унижал его, а ему казалось, что он поднимает его.

Он подошел к столу и ударил кулаком по нему с огромной силой так, что и синий конверт с распухшими лишаями от снежинок вздрогнул.

— Так ты не хочешь, Анна?

— Нет! Иди в другое место!

Он посмотрел на нее угрожающе и вышел. Он прошел по длинному коридору, опустив голову и сжимая зубы: за каждой дверью — он знал это, — в каждой комнате в этот самый момент, может быть, лежа в постели, женщина желала мужчину и не смела его позвать, как он не смел к ней войти. Не было ничего проще и не было ничего сложнее! Он остановился перед одной из дверей и тотчас же отшатнулся от нее, как только там зазвучали шаги.

«Это кошмар, это кошмар человеческой жизни!» — подумал он и с сумасшедшей торопливостью выскочил на улицу.

Из окон пивной в открытые фортки несся пар, шум, говор, разбитые звуки усталого квартета. Хорохорин ощупал в кармане деньги и по забитым снегом ступеням спустился в подвальную дверь.

Глава IXФедор Федорович Буров

Как это ни странно, но никто из авторов, и научных в том числе, не говоря уже о следователях, изучавших день за днем всю жизнь Хорохорина, никто не заинтересовался вопросом: где же провел Хорохорин и эту ночь и те три-четыре часа, которые отделяли первую встречу его с Верой от второй? А между тем, зная, что происходило с ним в эти немногие часы, можно было пролить свет на множество таинственных и непонятных мест, оставшихся не разгаданными для всех.

Когда Хорохорин вошел в пивную, насквозь пропитанную запахом дешевой кухни, табака и сохнувшего на людях в тепле платья, он, отыскивая глазами пустой столик, сейчас же заметил в углу у окна бритое, уже тогда начавшее оплывать лицо Федора Федоровича Бурова.

Буров также его заметил. Оба они до того момента встречались лишь на занятиях да иногда на заседаниях правления и едва ли сказали два десятка слов, не относившихся прямо к занятиям или обсуждаемому по повестке вопросу. Они с некоторым удивлением кивнули друг другу. Хорохорин был особенно поражен, хотя тотчас же вспомнил, что удивительнее было бы Бурова встретить сейчас во всяком другом месте, чем здесь. Но его присутствие могло помешать ему заняться своими мыслями среди успокаивающей суеты и нетрезвого волнения, что составляло цель его прихода, и он прошел в глубину тесного помещения.

Свободных столиков не было. Хорохорин решил уже уйти, но подлетевший к нему официант ласково указал ему на стул у столика Бурова, приглашая не стесняться всегдашнего посетителя.

Хорохорин вынужден был подойти, извиниться и сесть за его стол.

— Нет, пожалуйста, я очень рад, — сказал Буров, пожимая его руку, — здесь всегда ко мне кого-нибудь подсаживают, — усмехнулся он, — я думаю, затем главным образом, чтобы меня не пугались другие посетители!

Хорохорин велел дать пива и без улыбки ответил:

— Не вижу в вас ничего страшного!

— А, однако, и вы, кажется, без большого удовольствия заняли это место?

— Не потому! — искренно ответил он. — Я зашел сюда с тем, чтобы немножко подумать, как-то прийти в себя. Поэтому предпочел бы отдельный столик…

— А, это другое дело, — согласился Буров. — Ну, уж раз так вышло, то, может быть, нам лучше держаться золотого правила: ум хорошо, а два лучше того! У вас что-нибудь произошло особенное?

— Нет, ничего, — уклонился Хорохорин, выпил залпом стакан холодного пива и вдруг прибавил, отирая мокрые губы — А впрочем, может быть, вы и правы. Иногда чужой опыт может пригодиться!

— Особенно мой? — загадочно усмехнулся Буров, заставляя вздрогнуть своего собеседника.

— Почему ваш?

Разве вы не знаете?

— Что я должен знать?

Хорохорин замер; в этот нелепый вечер он готов был ждать и верить в какие угодно нелепости, в какие угодно невероятные совпадения. Буров, впрочем, не имел намерения разжигать его любопытство и сказал просто:

— Да то, что наши почерки очень схожи! Вы это же знаете?

Хорохорин вздохнул облегченно, и, заметив этот вздох, Федор Федорович с пристальным вниманием стал приглядываться к своему неожиданному соседу.

Хорохорин покачал головой.

— Я этого не знал!

— Неужели? А я именно потому-то и предложил вам воспользоваться своим опытом, что знал о сходстве почерков… Я немножко занимался графологией и думаю, что из сходства почерков без большого риску можно заключить о известном сходстве характеров… Значит, и судьбы….

Хорохорин равнодушно покачал головою и налил себе стакан. Он задумчиво посмотрел его на свет и с неслышным вздохом выпил. Пиво было очень холодное, его нужно было глотать с осторожностью, и это занятие как будто отвлекало Хорохорина от его мыслей.

Он с некоторым любопытством взглянул на Бурова и улыбнулся.

— Так, говорите, схожи почерки? — спросил он, как будто сейчас только понял, о чем говорил ему его неожиданный собеседник. — Любопытно! Откуда вы знаете мой почерк?

— Да совершенно случайно я обратил на это внимание…

Хорохорин смотрел на него выжидая.

Буров добавил:

— Я видел как-то писанный вами протокол заседания…

— Да, — перебил Хорохорин, — в самом деле, дайте-ка что-нибудь написанное. У меня ничего писаного при себе нет! Любопытно!

— Самое лучшее: сравним сейчас. Хотите?

Буров достал самопишущее перо и блокнот, отодвинул стакан и написал: «никто ничего не знает», не закончив фразы знаком. Хорохорин принял с усмешкой из его рук перо и дописал, отделив свое от чужого лишь запятой: «но все делают вид, что знают и понимают».

Сходство было поразительное. Они переглянулись.

— Из сотни людей едва ли найдется один, кто заметил бы, что фраза написана не одною рукой, — сказал Буров, сворачивая перо и пряча его, — но и этот один не поверит себе!

Хорохорин допил свою бутылку. Буров долил ему стакан.

— Не беспокойтесь, — кивнул он, — прошу вас! У меня здесь открытый счет!

— Вы часто, кажется, здесь бываете?

— Да, теперь постоянно!

Хорохорин задумчиво покачал головою:

— Я не отказался бы от той части вашей судьбы, которая является вашей ученой деятельностью, но не хотел бы повторить вашу участь в другой части.

— Вы про что? — Буров кивнул на столы и соседей Да, это непривлекательно со стороны, я думаю! Однако вы, кажется, не пройдя первой половины моего пути, начали сразу вторую, очутившись здесь! — Он засмеялся и сейчас же добавил серьезно и почти просительно — Ведь вы хотели вступить со мной в разговор касательно того, над чем поразмыслить сюда забрались?

У него было неприятное, прорезанное у губ, у глаз глубокими и свежими морщинами лицо, но с насмешливой улыбкой оно было привлекательнее. Совершеннейшая простота, с которой он отозвался на намек своего собеседника, располагала к откровенности Хорохорин закурил папиросу и, пьянея от нее и выпитого пива, сказал тихо:

— А что, в самом деле, если нам с вами поговорить откровенно?

— Давайте!

— Забудем только разницу в нашем возрасте и положении.

— Готово!

— Тогда скажите прежде всего, Федор Федорович, вы знаете, что унижает вас в наших глазах, что губит вас как ученого?

Ни одна черточка не переменилась в лице Бурова, казалось, он был убежден, что откровенность и не могла повести ни к чему иному Он кивал головою вначале, но потом прервал вопрос.

— Было бы странно, если бы я не замечал того, что замечают другие.

— Но раз вы сознаете.

— Вот как вы наивны! Вольтер был атеист, не верил ни в Бога, ни в черта, высмеивал религиозные предрассудки. А он же искренно огорчался, когда видел три свечи, чурался, если кошка перебегала дорогу. В верхнем сознании — одно, а в подсознательной сфере, где царят инстинкты, совершенно другое. Что развертывается в сфере верхнего сознания, я могу замечать не хуже других, конечно!

— Двойственность личности… — усмехнулся Хорохорин. — Но, по-вашему, кто же подчиняется?

— Тут борьба, — пожал плечами Буров, — постоянная борьба. Сознание и инстинкты не всегда живут в мире. Я думаю, и вам приходилось наблюдать это…

— Я сознательный человек… — начал Хорохорин. — Я лично считаю ненужным бороться с инстинктами, раз они естественны, а неестественных инстинктов и быть не может; я считаю нужным следовать им, удовлетворять их. Голоден — наешься! Желание — бери женщину.

Он говорил больше для себя, чем для внимательного своего слушателя. И закончил уже, явно ободряя самого себя, очищаясь от только что пережитого унижения:

— Никаких драм, никаких любовных трагедий тогда не будет, потому что и любви не будет, мещанской, унижающей людей любви…

Буров усмехнулся.

— А вы знаете, что такое любовь?

Хорохорин пожал плечами.

— Представляю себе, во всяком случае, довольно ясно.

Буров наклонился к нему:

— Любовь — огромная творческая сила. Этою силою созданы многие произведения искусства… и немало совершено подвигов…

— Но вы… — возмутился Хорохорин, — вы… у вас-то?

Буров спокойно поднял руку, останавливая его:

— Это только значит, что мои отношения к этой девушке — не любовь!

— А что же?

— Видите ли, — спокойно начал тот, — все вопросы сексуального характера страшно сложны. У нас ими мало занимаются, хотя все знают, что половое чувство — фактор исключительной важности. Сравнительная простота, физиологичность акта, как она есть у низших организмов, оказывается чрезвычайно усложненной у человека. У него это чувство обогащается не только комплексом температурных, осязательных, но и зрительных и всякого рода душевных согласованностей, всем ароматом личности. Чем человек культурнее, тем сложнее его чувство… А чистое местное половое чувство для нас, у нас, современных людей, есть фикция… Я разумею здоровых людей!

Хорохорин покачал головою.

— Да, вы этого не знаете, не хотите знать! — оживился Буров. — Да! Поверхностное знание биологических наук иногда приводит к таким вот, как ваши, выводам!

— К каким это? — перебил Хорохорин.

— А вот к таким, что, дескать, все очень просто: удовлетворился половым актом — кончено! И как это не верно, если бы вы знали! Половое чувство так сложно, что голый акт, конечно, его нисколько не удовлетворяет!

Хорохорин с усмешкой пожал плечами. Буров с неудовольствием посмотрел на него.

— Вы меня заставляете вспомнить старые сплетни, которые распускали про коммунистов: они, дескать, проповедуют свободу половых отношений исходя из того, что вообще все это так же просто, как стакан воды выпить…

Хорохорин перестал усмехаться, но спросил осторожно:

— А в действительности как?

— В действительности это еще сложнее, чем я могу вам представить здесь за бутылкой пива… Поэтому для нас, культурных людей, естественно, голый животный акт не только отрицательное явление, но он и биологически отрицателен, как рецидив, как атавизм…

— Я спрашивал вас о вашей любви…

— К этому я и подхожу. При случайном, не оправданном полнотой чувства сочетании в этом сложном клубке потребностей, чувств и ощущений удовлетворяется только одна, хотя и основная сторона, а все остальные приходят с ней в разлад, в раздор внутреннего, самого мучительного, значит, порядка… Изолированность здесь не только порок, но бедствие, психическое недомогание! Рецидив, низводящий меня, как вы сами заметили, начав с этого беседу, на степень очень невысокую… Это приводит к поступкам, ускользающим от контроля верхнего сознания; ваши товарищи правы, когда стараются не дать мне возможности подойти к этой девушке…

Голос его опал, и слова рассеклись странным вздохом, он отвернулся к окну; затем, пряча за холодком жестов взволнованность, позвал служащего и молча указал на пустые бутылки. Тот ловко принял их и через минуту явился, открывая другие.

Буров молча налил стаканы.

— Но ведь вы все это понимаете! — с упреком прервал молчание Хорохорин.

— Зайдите когда-нибудь в нашу психиатрическую лечебницу и поговорите с больными — есть такие, которые о своей болезни могут говорить с ясностью врача!

— Чем это кончится? — взволнованно спросил Хорохорин.

— Я закончу учебный год и, вероятно, уеду куда-нибудь подальше!

Он был взволнован. Казалось, ему хотелось прекратить разговор. Он улыбнулся натянуто, взглянул на часы.

— Кажется, нужно уходить! Я ведь живу в Солдатской слободке…

Хорохорин сочувственно кивнул головой: он чувствовал необходимость на время переменить разговор и сказал добродушно:

— Приятно пройти по холоду. Хотя у вас там страшно: раздевают чуть не каждую ночь!

— Да, бандиты. У меня всегда револьвер…

— Ах, мы же вам добывали разрешение!

Хриплый квартет в углу за бутылочными плетеными корзинами, нагроможденными друг на дружке, для восторгавшейся публики разыгрывал смертельное танго. Буров задумчиво слушал, потом встал и снова сел; тогда Хорохорин заметил, что собеседник его был нетрезв, хотя внешне казался спокойным и не изменившимся ни в жестах, ни в движениях.

Глава XПаук

Федор Федорович обнял голову большими руками и сидел неподвижно так несколько минут. Потом, точно вспомнив о собеседнике, он засмеялся, и блеснувшие смехом глаза его остановились на Хорохорине с оттенком благодарности за внимание к нему.

— Как раз вчера только я получил письмо от сестры. Почему-то ей вздумалось напомнить мне о детстве. И вот она вспоминает, как меня дразнили, называя «профессором кислых щей». Это за угрюмость и любовь к книжкам! Что же? Я ведь оправдал прозвище! Вспоминает она, как почти мальчишкой я ходил на пруд, ловил лягушек для анатомических опытов, приносил их в стеклянной банке домой и изучал. Мальчишки за мной толпами бегали. А для пойманных мышей я брал у нее с комода коробочки из-под конфет. Когда они освобождались, я аккуратно их ставил на прежние места, не замечая, что они были в крови и едва ли могли быть приятны на комоде…

Буров усмехнулся.

— Да, несомненно, я мог быть незаурядным ученым…

— Вы были им и есть еще! — вставил Хорохорин.

— Это после инцидента с рабфаком-то вы мне говорите?

— Тут ваша эта любовь несчастная…

— Никакой любви нет! — резко перебил Буров. — Есть острое влечение… Добра от него нет и не будет!

— Но ведь это уже ужас, и этот ужас вы сознаете… Вот этого я не понимаю! — взволнованно перебил Хорохорин.

— Не понимаете? — переспросил Буров и пристально посмотрел на него, но пустыми, что-то припоминающими и видящими дальше настоящего глазами. — Не понимаете? Я тоже не понимаю, — вдруг засмеялся он, — тоже не понимаю…

Хорохорин посмотрел на него, плохо соображая, — о чем он говорит и чему смеется.

Буров заметил это и продолжал о другом, переменив тон:

— В той простоте отношений, которую я замечаю среди молодежи у нас в университете, есть одно хорошее: независимость! Парень, сошедшийся с девушкой, не смотрит на нее как на свою собственность. Самые слова эти — гнусные слова, от которых отдает Домостроем: «Я ему отдалась» или: «Она мне принадлежала», — для них не подходят… Никто никому не отдается, никто никому не принадлежит…

Хорохорин вздернул плечи, сказал, поощренный похвалою приват-доцента:

— Сходятся и расходятся — очень просто!

— Если бы не было этой слишком большой простоты, было бы лучше. Но они очень уж просто, а потому часто слишком рано сходятся и так же просто, слишком просто расходятся, не думая о том, что половой акт не самоцель, а лишь акт воспроизведения себе подобных… Это уж похоже на нас…

Хорохорин усмехнулся молча. В его распоряжении, как у всякого медика, было так много верных средств, думал он, устраняющих всякие неудобства подобного рода, что об этом не стоило и говорить.

Буров положил голову на ладони больших своих рук и, оперев их локтями о стол с жуткой прочностью, сказал задумчиво:

— Но еще предстоит и вам все равно борьба со старым наследственным взглядом на женщину как на принадлежащую мне. Вот тут бороться очень трудно. Гораздо скорее поступаешь наоборот: начинаешь требовать восстановления домостроевских прав. Требуешь этого просьбами, мольбами, всякими унижениями… Черт знает на что не идет человек для того, чтобы осуществить это право «моя!».

Хорохорин вздрогнул. Нельзя сказать, чтобы в путаной, полутрезвой речи Бурова для него все было ясно. Но промелькнувшее в это мгновение воспоминание о цели каких-то мелких, но острых унижений, сыпавшихся на него в этот вечер у Веры, на лестнице, у Анны, заставило его еще раз с тоской и ужасом оглядеть своего собеседника.

— Это противно, ужасно противно, я думаю, — глухо говорил тот, — когда человек не может уйти от женщины, которой он не нужен… А скольких людей я знал: у себя в кабинете за телефонами и звонками или за папками и горами бумаг они делают важное дело… Часто даже по-настоящему большие, умные люди… А вечером глупая, пустая девчонка может, издеваясь, заставить его делать все что угодно… Потом она может уйти от него, и этот умный, большой человек мечется, как сумасшедший, ходит за нею, бросает все, ползает на коленях, просит, умоляет, требует… И вы смотрите на эту девчонку и дивитесь: в чем дело? Мещаночка, нос пуговичкой… Ужас!

Он пожал плечами и содрогнулся от какой-то внутренней муки:

— Можно убить себя и ее… Или только ее. Темный круг. Паутина. Вот в нее попадаем мы, кто внутри остался еще собственником… И тут не любовь, а другое. Голое животное влечение. Оно и будит в человеке собственника. Берегитесь этого!

— Вы же сами сказали, что простота наших отношений гарантирует нас от этого…

— Если эта простота вам свойственна и вы честны с собой… Но если вы этой простотою прикрываете только, как и криками о мещанстве, то же безволие, ту же распущенность… Берегитесь, Хорохорин.

Хорохорин посмотрел на него с сожалением. В самом деле, оплывавшее, затекавшее лицо Бурова с резкими, обнажавшими душевную муку чертами и складками, теперь особенно вызывало жалость. Но с легким чувством гнева и досады за безвольную дряблость этого человека Хорохорин сказал насмешливо:

— Как же дошли вы до жизни такой?

Он хотел смягчить резкость тона и прибавил мягче:

— Как, Федор Федорович, в самом деле, а?

— Все очень просто, — задумчиво ответил Буров, — все очень просто… С того и началось, что все называли меня профессором и потому, должно быть, хотели научить меня подлинным радостям жизни… Тогда, кстати, было общим убеждением, что всякому юноше очень полезно для здоровья сходить в публичный дом… У нас в гимназии считалось, что всякий прыщик уже свидетельствует о необходимости идти к женщине… Половая распущенность считалась чем-то вроде добродетели: недаром сотни лет Дон Жуан является героем поэтических произведений… Ну, я тоже распустился, как все… К сожалению и великому нашему несчастью, у нас совсем не думали о половом воспитании ребенка и юноши!

Хорохорин кивнул головою. Буров, не скрывая волнения, переходившего в бессильное озлобление, продолжал рассказывать:

— Или, вернее, думали об этом по-своему… У нас предметом зависти был один товарищ, для которого мать пригласила хорошенькую горничную… Это, во-первых, предохраняло его от посещения проституток, а во-вторых, способствовало его успехам в классе, потому что девушка допускала к себе мальчишку только по соглашению с матерью… А мать позволяла это, только когда в дневнике у него были хорошие отметки. После единиц и двоек девушка была неприступна…

Он выпил пива и, вздохнув, улыбнулся с горечью:

— Я о себе хотел досказать — это все поучительно вам выслушать! Так вот, однажды я пошел к отцу и признался ему, что занимался онанизмом. Он выслушал меня, сунул руки в карманы и ушел, сказав: «Ну что же, идиотом будешь!»

— И все?

— Все. Больше мы с ним об этом не говорили!

Хорохорин в тупом ужасе смотрел на Бурова, а тот, вздрагивая невидимыми мускулами лица, продолжал говорить:

— Я работал вместе с нашими коллегами над прошлогодней университетской анкетой по половому вопросу и могу вас уверить, что все это не преувеличения, а самая настоящая жизнь, только тщательно от всех скрываемая! Спросите воспитателей, наблюдающих детей и юношество, спросите врачей, делающих аборты чуть не тринадцатилетним девочкам… Поговорите с врачами, специалистами по венерическим болезням… К сожалению, раз потеряв умение сдерживаться, потом уже трудно его вернуть. Когда это зашло очень далеко, вернуться почти нельзя… Вы же знаете, что девяносто процентов женщин, попадающих в психиатрические лечебницы, заболевают всякими психическими и нервными заболеваниями на половой почве… Вы хорошо знаете Веру Волкову? — неожиданно спросил он.

Хорохорин смутился, ответил не сразу.

— Нет… Как это ни странно, но только сегодня как раз я познакомился с нею…

Буров, опустив глаза, спросил очень глухо:

— И конечно, так, как все с ней знакомятся…

Хорохорин пожал плечами.

— Не знаю, как другие… — пробормотал он, а Буров, выпив залпом стакан, поставил его обратно на стол с такою силой, что он развалился без звука, как глиняный.

Он рассмеялся и позвал служителя. Тот убрал осколки и принес новый. Хорохорин молча, с изумлением смотрел на своего собеседника. Теперь, кажется, никакою силою нельзя было бы из него самого вытянуть и слова о Вере.

— Она также больна! — заметил Буров. — Я познакомился с ней у невропатолога, лечившего ее от психической травмы… Это один из видов заболеваний после аборта… Надо мною вообще тяготеет половое проклятие. Когда я сдавал экзамены на аттестат зрелости, старая нянька моя рассказала мне, что я родился непрошеным гостем. Родители меня очень упорно вытравляли, но безуспешно — я все-таки родился… Я поздно узнал об этом, иначе раньше бы освободил их от своего присутствия в семье…

Федор Федорович усмехнулся круглым глазам Хорохорина, раскрывавшимся от страха и ужаса.

— Не пугайтесь, — сухо сказал он, — не страшно! Кто не плутал из нас в Собачьем переулке! Все через него проходят… Только надо спохватиться вовремя, если уже туда попал! Как кончатся занятия, в мае — в июне, я — это решено — уезжаю на юг! Кажется, в правлении негласно это тоже решено…

— Да, как будто был такой разговор!

Хорохорин замолчал. Привычно он выпрямился, думая о своем превосходстве над этим больным человеком, но тут же вспомнил весь вечер в одно мгновение, как при синем блеске молнии, и ему стало страшно: за себя, за Бурова, за таких, как он, запутавшихся в тенетах огромного, белого, сытого полового паука, пившего даже не кровь, а мозг, лучшее в человеке — его мозг.

Сквозь сизый, прокуренный, продымленный воздух в потерявших ясность зрения глазах его лицо его собеседника расплывалось, белело и становилось похожим на то же паучье лицо. Хорохорин очнулся от звона чокавшегося об его стакан стакана, схватил его и залпом выпил.

Это его освежило. Буров спросил:

— О чем же все-таки поразмыслить вы явились сюда?

Так, пустое!

— А все-таки?

Хорохорин думал об Анне, о Бабковой, о Вере, о всех женщинах, запертых в стенах общежития, в каждом доме, в каждой комнате и не желавших спасти его от чего-то подобного страшному рецидиву Бурова, но не об этом же он мог с ним говорить.

Он потер лоб горячей рукою и взглянул на Бурова:

— Я зашел сюда просто затем, чтобы найти какую-нибудь подходящую женщину…

— А… — протянул тот равнодушно, — скажите хозяину, вам позовут… Они всех тут знают! Я уже пойду…

Он встал с некоторой резкостью, но любезно пожал ему руку.

— До свидания! Не стану вам мешать, и мне пора.

Он кивнул на ходу буфетчику, тот раскланялся с почтительной фамильярностью всегдашнему гостю и раскрыл длинную книжку, чтобы пополнить его счет.

Хорохорин пересел на его стул и, допивая стакан, стал смотреть на засунутую в угол, за ящики с пустыми бутылками эстраду, на которую выскочила раскрашенная женщина в шотландском костюме с голыми коленями.

Усталый квартет заиграл шотландский танец, и танцовщица закружилась в углу под одобрительный хохот пьяных зрителей.

Часть вторая