А на снегу там и сям светились пятна крови.
Милиционер перешагнул через труп на крыльце, миновал тёмные, заставленные какими-то бочками сени, и вошёл в большую комнату. Мебели здесь почти не было. Только кухонный стол, какие-то лежанки вдоль стен, накрытые чем-то пёстрым, и несколько ковров на полу и на стенах.
Милиционер на секунду замер. Он услышал отдалённое завывание сирен, повёл плечами, шагнул в следующую комнату. Эта комната оказалась забитой мебелью — дорогой гарнитур, две огромные кровати, не распакованные, стоявшие "на попа" у стен, пухлые, словно надувные, кожаные кресла и диваны, накрытые коврами.
Милиционер встал, склонил голову набок, прислушался.
И внезапно, нагнувшись, откинул угол ковра.
Пол под ковром оказался зацементированным, а в цемент вделан квадратный стальной люк.
Милиционер быстро нагнулся, нашёл рукоять, выдвинувшуюся вверх, дёрнул.
Люк не открылся.
Но теперь милиционер точно услышал снизу сдавленные голоса и шорохи. Потом вскрикнул младенец.
Улыбка раздвинула лицо милиционера. Улыбка, постепенно превратившаяся в оскал. Милиционер согнулся, встал на четвереньки, вытянулся, раздался в толщину, и рыкнул.
Теперь это снова была волчица.
Громадная, седая. Она провела широкой лапой по люку: на металле остались борозды. Глаза Белой загорелись неистовым огнём, и она стала быстро-быстро царапать сталь обеими передними лапами.
Люк начал прогибаться, трещать; куски цемента разлетались по комнате.
Снизу раздались испуганные крики и петушиный подростковый бас, прикрикнувший на кого-то.
Белая подпрыгнула и всей тяжестью рухнула на люк.
Люк обрушился вниз.
В глаза ей взметнулся ослепительный огонь, и уши заложило от грохота: пуля обожгла лоб.
Белая рухнула вниз всей тяжестью, ломая деревянную лестницу с перилами. Внизу она вскочила на ноги, мгновенно огляделась.
Пыль и пороховой дым заполнили подвал, но людей здесь не было: они ушли в боковой ход, черневший в забетонированной стене.
Белая прыгнула в зияющее отверстие, — и вдруг словно натолкнулась на что-то, на миг зависла в воздухе, словно в вате, и мягко опустилась на пол.
— Уйди с дороги, Саб! — рявкнула она, тяжело дыша.
— Здесь нет того, кого ты ищешь, — возразил низкий голос.
— Есть! Я чувствую запах девы. Я даже вижу её: красивая черноглазая цыганка, слишком молоденькая, правда, но я давно уже стала замечать твою склонность к педофилии… Прочь!
— Эту цыганку зовут Наталья. Ей только двенадцать лет. И она ни в чём не виновата, — спокойно ответил голос.
— Ага! В двенадцать цыганские дочери иногда уже выходят замуж. Уходи, именем твоего покровителя Велеса!
— Велес давно уже умер.
— Да, но ты-то ещё жив. Наследник Волха, бывший пастух, защитник выродков и сук!
Внезапно огонь вспыхнул прямо перед её глазами, так что Белая вначале отшатнулась. А потом рассмеялась лающим смехом.
— Ты вздумал напугать огнём меня? Меня, повелительницу огня? Ты сгоришь и станешь пеплом, горсточкой праха, которой уже нет и не может быть возвращенья…
— Ты снова ошиблась, — прогудел, удаляясь, голос. — Огонь — это твоя стихия. А я всего лишь зову дождь.
* * *
Тверская губерния. 1860 год
Дверь отворилась бесшумно. Но Феклуша тотчас же открыла глаза, инстинктивно поджала ноги под лоскутное, специально сшитое для неё, одеяло.
В избе было темно и душно. Слышался храп тятьки и посапывание Митьки. Только мамка спала тихо-тихо, лишь изредка о чём-то вздыхая.
Через секунду Он был рядом. Феклуша почувствовала его близко-близко, и задрожала всем телом.
Он не касался её. Он лишь присел на корточки, дышал спокойно и ровно. В темноте он казался просто большим расплывчатым пятном.
Потом она почувствовала прикосновение. Он искал её руку мягкой, совсем не мохнатой рукой. Нашёл, притянул к себе и положил на грудь. Грудь была мягкая, мягче пуха. А под пухом — твёрдые мускулы.
Грудь была большой и теплой.
— Это грех, — одними губами шепнула Феклуша.
Он разогнулся — тёмный силуэт взметнулся под потолок. И Феклуша вдруг почувствовала, как ласковые сильные руки поднимают её вместе с одеялом.
— Ой, матушки!.. — снова шепнула Феклуша. — Грех ведь это!
У неё потемнело в глазах, она вдруг очутилась посередине комнаты, потом — в дверях. Потом она вдруг почувствовала острый, свежий воздух морозной осени; они уже оказались на дворе.
Ещё мгновение — и деревня осталась позади, и стала отдаляться: редкие огоньки таяли и гасли, словно уплывая, пропадая в бездне.
А над Феклушей закачались еловые лапы, запахло хвоёй, и вдруг стало тепло и спокойно.
Она лежала на чём-то мягком, похрустывавшем от малейшего движения. А Он был где-то рядом, невидимый, не издававший не звука.
— Маменька тебя видела, — шепнула Феклуша.
Он промолчал.
— А ещё в деревне говорят… — она запнулась. — Говорят, что если девушка с собачьим богом согрешит, — то в аду две собаки ей будут вечно руки грызть.
Она помолчала.
— Мясо сгрызут, и отходят. Ждут, пока новое нарастёт. А как нарастёт — снова кидаются. И грызут, грызут…
Голос прервался. Но тут же она ощутила его тёплую ладонь на своем лбу. Прикосновение успокаивало.
— Зачем же вы меня сюда звали? — спросил он.
— Звали? — удивилась она, и тут же сама догадалась. — Так это дед Суходрев сказал, что никто, кроме тебя, от коровьей чумы не спасёт. Дед много чего знал. У него в лесу даже своя келья была, он ходил туда молиться. И однажды сказал, что никто не поможет: я-де жертву самому Власию приносил, умаливал, — но и Власий не смог чуму прогнать. Надо-де собачьего бога звать. Он последний из скотьих богов жив остался. И "жив огонь" добыть поможет. Ты ведь помог?..
Он не ответил. Да она и не ждала ответа.
— Мне барина жалко очень. Он такой добрый. Давеча конфект городских через горничную передал. А тут иду по деревне — а мне староста навстречу. А староста у нас правильный, но сердитый. Суёт мне в руки свёрток. И говорит тихо: "Это тебе от барина. Если стыда нет — носи. А только я бы и родной дочери не посоветовал". Я в овин забежала, развернула — а там шаль белая, с узорочьем по краю… Я её обратно завернула, да там, под сеном, и закопала.
Ей было спокойно и хорошо.
— А ещё барин обещал меня в ученье отдать, в город увезти.
Она вздохнула. Его ласковые руки касались её губ, щёк, глаз.
— Ох, — вдруг сказала она. — Я ж теперь совсем некрасивая! Глаз набок стал глядеть!..
И тогда он поцеловал её в больной глаз и шёпотом сказал:
— Я ещё не встречал таких красивых, как ты. Впервые встретил — за тысячи лет.
* * *
Утром, за завтраком, Пётр вдруг сказал с расстановкой:
— А на деревне-то у нас — озорничают.
— Что такое? — спросил Григорий Тимофеевич, откладывая нож и вилку.
— У Захаровых кто-то ночью ворота дёгтем вымазал.
Григорий Тимофеевич потемнел.
— Парни, говорю, озоруют, — как бы ничего не замечая, продолжал Пётр Ефимыч. — Девка-то у Ивана, Феклуша, — с норовом, всех парней отвадила. Вот они и отомстили.
— Да за что же? — чуть не вскрикнул Григорий Тимофеевич.
Пётр Ефимыч оторвался от еды, поглядел на дядю, лукаво сощурил глаза.
— Может, и не за что. Так, из озорства просто. А может, и был грех какой… Тёмный у нас народ!
Григорий Тимофеевич молча, отрешённо глядел на него.
— Иван теперь Феклушу на конюшне вожжами охаживает. По-отцовски учит, значит.
Зазвенело вдруг: это Григорий Тимофеевич отбросил вилку. Потом сорвал салфетку, отбросил полотенце, лежавшее на коленях.
— Что с тобой, Григорий? — спросила Аглаша.
Спросила не заботливо — почти строго. Имя Феклуши ей уже было знакомо. Дворовые шептались, а горничная докладывала. Григорий Тимофеевич-де дохтура нарочно для Феклуши из Волжского вызывал. Говорят, подарки ей дарит.
Григорий Тимофеевич быстро взглянул на жену, пробормотал:
— Прости, Аглаша, — и быстро вышел из столовой.
Аглая уронила вилку.
Пётр Ефимыч сидел смущённый, опустив голову.
Аглая вызывающе спросила:
— Ну, Пётр Ефимыч, какие ещё новости на деревне? Уж не стесняйтесь, продолжайте, коли начали. А то мне тут одной без новостей скучно, — хоть волком вой.
* * *
Григорий Тимофеевич не жалел коня. Ледяная дорога звенела под копытами, грязная ледяная крошка летела в стороны. Встречные крестьяне поспешно отворачивали телеги в сторону, пешие — не успевали снять шапки.
На всём скаку барин подлетел к измазанным чёрными кляксами и полосами, похожими на кресты, воротам Захаровых. Спешился, открыл ворота, вошёл во двор.
Хозяйка стояла на крыльце. При виде барина взмахнула руками:
— Ах, батюшки! Грех-то какой! Феклуша-то наша, Григорь Тимофеич…
— Где Иван? — прервал её Григорий Тимофеевич.
Иван появился позади жены, отпихнул её, встал вызывающе, — одна нога вперёд.
— Грех замолить можно, — сказал жене, будто и не замечал барина. — А со стыдом теперь так всю жизнь и жить. И помирать с ним будем.
— Иван, где Феклуша? — спросил Григорий Тимофеевич, почти перебивая хозяина.
Иван потемнел, глаза сверкнули.
— А тебе, барин, какое до девки моей дело? Или то же самое, молодое?
Григорий не сдержался, дотянулся, хлестнул Ивана плёткой по лицу. Шапка слетела с него, жена ахнула и юркнула в избу.
— Почему шапку не снимаешь перед барином? — закричал, теряя всякое терпение, Григорий Тимофеевич.
Иван утёрся рукавом армяка, надетого внакидку. Поднял с земли шапку.
— А скоро кончится ваша барская власть, — с ненавистью сказал Иван. — Не такие уж мы тёмные. Слыхали кое-что, и грамоту знаем. В столице указ готовится — свобода, значит. И вот тогда уж, барин, заместо поклона, я тебе вот что покажу.
И Иван протянул Григорию Тимофеевичу здоровенный красный кулак.
Григорий Тимофеевич побледнел, как полотно, взмахнул непроизвольно плетью, но огромным усилием воли сдержал себя. Опустил руку.