Собачья старость — страница 19 из 23

Вдвоем с подоспевшей горничной мы подняли старушку, сквозь страшно стиснутые зубы втолкнули голубые таблетки, влили воды из стакана – ее больше полилось по морщинистому горлу – и поспешно вывезли в кресле на террасу.

На улице было еще очень прохладно – четвертый час в начале. По дорожке, ведущей от залива, бежала, громко болтая по – французски, молодая пара, оба в ярких алых костюмах, сами алолицые от отразившейся на их лицах утренней зари. Прямо под нами, у колонн они остановились и замерли, обнявшись. 0ни целовались, раскачиваясь и шатаясь от счастья…


Ночью от балкона потянуло свежестью. В проеме балконной двери было видно, как в черном небе двигалась, удаляясь, мерцающая рубиновая точка. Возможно, в этом самолете улетала фрау Б-р. Ей предстояло пересечь океан, который тяжко вздыхал внизу, могуче ворочаясь между материками. Сегодня, благодаря присутствию многих бодрствующих людей, она могла целую ночь не спать, была счастлива, весело поглядывала в окошко на звездное небо и попивала из термоса неизменный чай с молоком, фрау Б-р, которую на протяжении десятков лет сводили с ума ночные кошмары.

И медицинские светила, на приглашение которых не скупился молодой Б-р, только разводили над этим феноменом руками.

ФЕДОР ИВАНЫЧ. ИСТИНА ГДЕ-ТО РЯДОМ

Проктолог Фёдор Иваныч любил после работы смотреть в звёздное небо. Часами всматривался в далёкую, властно всасывающую, полную тайны звёздчатую черноту. Дух захватывало, волосы на голове шевелились…

На чердаке был установлен самодельный телескоп с окуляром из четырёх стёклышек. С материалами и чертежами помог кандидат-астроном, которого Фёдор Иваныч пользовал массажем (нежным резиновым пальчиком) – и ромашковыми микроклизмами. Областные светила не вылечили застарелую болезнь, а ромашка помогла.

Пациенты уже знали: старались попасть на приём к проктологу, если к вечеру небо уверенно прояснялось. Тогда прояснялось, как нёбушко, и лицо Фёдора Иваныча: распускались морщины, расходились сурово сдвинутые пшеничные брови… Ну и хватит об этом. Ёрничать над профессией проктолога большого ума не надо.

Выйдя на пенсию, ни дня больше не проработал по специальности. Тут же устроился в больничном городке сторожем, сутки через трое.


«В бесконечном потоке жизни, частицей которого я являюсь, всё прекрасно, цельно, совершенно. Могущественная сила струится сквозь меня. Я радостно и свободно двигаюсь от прошлого к будущему. Я полон любви и созидания…»

Фёдор Иваныч снял старенькие очки, уложил во фланелевое гнёздышко футляра. Потёр усталые глаза. Включил грязноватый, захватанный электрочайник. Из-за форточки вытащил авоську с варёной курицей.

Всё здесь, в каморке, было родным, знакомым. Хорошая, не суетная работа: располагает к философии, к созерцанию. Ночи напролет штудировал толстые книги. Подчёркивал, делал выписки.

Когда слабые глаза краснели, выходил во дворик. Прохаживаясь, размышлял о прочитанном. Мысленно соглашался с прочитанным – либо, наоборот, яростно спорил. Хвалил – или негодовал… Кругом покой, шелестит листва на старых больничных липах. Сонные больничные корпуса, за забором серые громады многоэтажных домов. В них, как сурки, спят люди. Так и жизнь проспят.

Продрогнув, довольный Фёдор Иванович возвращался в душное тепло каморки.


«В бесконечном потоке жизни, частицей которого я являюсь, всё прекрасно, цельно, совершенно. Могущественная сила струится сквозь меня. Я полон любви и созидания…»

Ход мыслей нарушили звуки из кухни. Там, как всегда, что-то бурно жарилось-парилось. Красная от духоты, супруга Капитолина Григорьевна стучала ножом: крошила зелень. Ещё одна разделочная доска, вся в глубоких рублено-резаных рубцах, сочилась красным мясным соком. Фёдор Иваныч поморщился.

Капитолина Григорьевна поставила перед мужем глубокую тарелку с борщом. Борщи варить она была мастерица – духовитые, огненные, наваристые. И котлеты жарила: с чесноком, нежные, сочные – язык проглотишь. И выпечка удавалась пышная. Но…

Фёдор Иваныч анализировал эту вот страсть наших женщин готовить, стряпать, гоношиться сутками у плиты. Или взять огород: от зари до зари кверху задницами бдят над грядками, не дай бог прорастёт хоть одна сорнячная травинка. Эдакая могучая тётя против чахлой травинки – Фёдор Иваныч целиком и полностью был на стороне последней. И ведь надуваются от гордости, и поглядывают друг на дружку гоголем через заборы: у кого огород идеальнее, лысее, скучнее.

И пришёл к выводу: не от большого ума это. Скорее, от нелюбви к себе, к женщине. Неуверенность, комплекс неполноценности. В чём другом не удалась, хоть шаньгами и огурцами-помидорами мир удивлю.

Или взять опять же болезненную, нездоровую чистоплотность, нескончаемую борьбу с грязью – не на жизнь, а на смерть. Патологическая, неуёмная страсть к вытиранию пыли – явно животное, собственническое начало в женщине. Как будто ареал обитания метит. Махнула мокрой тряпкой – застолбила территорию: не тронь, моё.

Вот помрёт человек – и что? На его могиле напишут: «Варила отменные борщи»? «Содержал в идеальном порядке огород»? Дурак человек.


Капитолина Григорьевна кушала борщ, аккуратно подставляя под ложку хлеб, низко наклоняясь. Сквозь сожжённые химией кудряшки тут и там блестел лакированный розовый череп. Уместнее уж в платочке ходить – нет, всё молодится.

И перестала бы ходить в сарафанах, оголять шею и грудь – кожа в трещинках, чешуйках, как засохшее тесто. И ведь не сделаешь замечание – обидится, расплачется. Брови вон тоже неопрятно, широко расползлись. Давно не выщипывала и не рисовала угольные стрелочки. Фёдор Иваныч значительно хлебал борщ. Глядел в газету, чтобы не видеть лысую толстую Капитолину Григорьевну.

Ему не повезло: супруга не была ни сподвижницей, ни единомышленницей, всецело разделяющей взгляды мужа. Не дышала упругой высокой грудью в унисон… Фёдор Иваныч скосил глаза на… на то, что называлось у жены грудью и лежало двумя сдутыми шарами на животе… Мысленно крякнул.

А грезилась разное… В альбомах художников-передвижников XIX века встречались картинки. Мужчина размашисто меряет диагональ подвальной комнаты (волосы зачёсаны кверху, лицо одухотворённое, взгляд горящий, рубит ладонью воздух – похож на Фёдора Иваныча в молодости). А в кресле тоненькая пышноволосая женщина в чёрном, под горло, платье. Вся подалась к нему, восторженно слушает. Упругая высокая грудь выписана как живая…

Так хотелось и Фёдору Иванычу блистать эрудицией, гореть, зажигать, увлекательно спорить. Щедро раскидывать накопленные богатства познания, бросать зёрна в весеннюю благодатную влажную, отзывчивую почву… А не ту, высохшую, в чешуйках, потрескавшуюся, как пустыня Гоби…


Кого он представлял тоненькой порывистой женщиной? Была, знаете, одна… Райская птичка.

Нет, вы неправильно поняли. Фёдор Иваныч ни разу в жизни физически не изменил жене. Хотя в санаториях и домах отдыха подлечивался регулярно: как у медработника, с путёвками проблем не было.

В день заезда Фёдор Иваныч – тогда молоденький, тощенький – облюбовал в столовой столик. Там ещё рядом росла мохноногая пальма в кадке… Официантка с двухэтажной эмалированной тележкой подскочила, грубо и ловко раскидала тарелки с ужином.

Он доканчивал диетическую котлетку, когда на рукав его пиджака легла обнажённая длинная женская рука. Всё правильно. Чтобы быть красивой, нужно иметь: длинную шею, длинные ноги и чуть длинные руки.

За спиной стояла женщина в открытом, на бретельках – не вульгарно врезающихся в сдобные плечи, а соблазнительно, беспомощно соскальзывающих с них – платье серебристого цвета. Душистая, нежная – из другого мира, другого измерения.

Низко склонившись, так что в серебряном вырезе… Нет, язык отказывался комментировать увиденное… Так вот, женщина приветливо спросила, обедает ли он в одиночестве? А если да, то пусть предупреждает: занято, столик занят. Понимаете? Весь столик. А она сейчас быстренько вернется, ей только нужно позвонить.

Она говорила, точно пела, и её голос серебряно звенел и переливался, как складки её платья.

Райская Птица, по ошибке залетевшая в пахнущий хлоркой и капустой общепитовский зал, опустившаяся между столами, покрытыми позорными клетчатыми клеёнками. Вот-вот, оглянувшись, осознав ошибку, она должна была досадливо, нервно оправить перья, взмахнуть гибкими крыльями. Взмыть в столбе пыльного солнечного света к куполу потолка, разбить его сильной женственной грудью, растаять в небе.

Но женщина не взмыла. Она грациозно понесла своё обтянутое серебром тело между столиками, брезгливо огибая, не прикасаясь к ним. Божественная! Она шла в вестибюль к таксофону.

Фёдор Иваныч, опустив глаза в тарелку, тыкал вилкой жёсткую творожную запеканку, в кляксах сметаны. Сердце так стучало, что не мог есть. Она сказала: весь столик. Всё ясно-понятно. Не сезон, отдыхающих немного. Значит, они с незнакомкой будут всю смену сидеть одни.

…У неё были тяжёлые, крупные, утомлённо полуопущенные веки. Федор Иваныч не любил примитивных, узеньких, по-змеиному сросшихся век у женщин. Нет в них, знаете ли, эдакой выразительности, сладкого порока. Как у Капитолины Григорьевны: мырг-мырг глазёнками, перехватила авоськи – и почесала по магазинам дальше.

Потом, у любой женщины – он это точно знал по Капитолине Григорьевне и по сотрудницам – при ближайшем рассмотрении становились видны на лицах и расширенные поры, и замазанные карандашом прыщи, и подстриженные маникюрными ножницами усы, и какая-нибудь вульгарная бородавка в волосках, загримированная под родинку… То, что издали выглядело безупречной кожей, на самом деле оказывалось слоем подсохшей, давшей повсюду мелкие трещинки пудры и жирно блестевшего крема.

У залетевшей по ошибке Райской Птицы лицо было мраморным. Хотелось провести по нему пальцем, чтобы убедиться, что это живая, тёплая кожа. Фёдор Иваныч торопливо огребал творожные крошки и проносил вилку мимо. Тыкал ею, пачкаясь сметаной, в нос или в щеку, а сам всё посматривал на женщину. Ему с его места её хорошо было видно.