[80] Зарянку приветствовали как даймона, элементального духа, чье присутствие было сочтено за добрый знак. Об этом событии Вордсворт, которому в то время было шестьдесят четыре, написал стихотворение «Малиновка».
Ворон появился в комнате объятого горем человека и довел того до безумия, повторяя «Nevermore»[81] на все обращенные к нему вопросы, в то время как человек, сознавая, что птица эта по сути автоматон, то есть птица, способная подражать речи, но затвердившая всего одно слово, упорно обращался к ворону, как если бы тот был сверхъестественным существом, способным дать ответы на вопросы о посмертной участи души.
Пикирующая скопа, издающая «варварский клик» (оба слова относятся к звуку, речи, не греческой, напоминающей сплошное варвар, а клик — старое, как сама поэзия, слово для обозначения резкого или хриплого птичьего крика), показалась Уолту Уитмену даймоном, укоряющим его за «болтовню и праздность». Уитмен ответил (в конце первого раздела «Листьев травы», в более поздних изданиях — пятьдесят вторая и завершающая часть «Песни о себе»), что он и правда очень похож на скопу, «ни капли не прирученный», испускающий свой, «варварский клик над крышами мира». И, как у ястреба, говор его властен от природы. Нам остается понимать это послание как нам угодно. «Если снова захочешь увидеть меня, ищи меня у себя под подошвами».[82]
Едва ли узнаешь меня, едва ли догадаешься, чего я хочу,
Но все же я буду для тебя добрым здоровьем,
Я очищу и укреплю твою кровь.
Если тебе не удастся найти меня сразу, не падай духом,
Если не найдешь меня в одном месте, ищи в другом,
Где-нибудь я остановился и жду тебя.
Сообразно с этим, в «Листьях травы» птицы воспринимаются как даймоны. Скорбящий человек у По был уверен, что ворон — пророк, но кто — «птица или дьявол» («Дьявол ли тебя направил, буря ль из подземных нор»[83]), он не знал. Уитмен отдал дань этой строке, когда в «Из колыбели, вечно баюкавшей»[84] вопросил «Демон или птица» о пересмешнике, даймоне этого стихотворения.
В полях, окружающих Колледж Св. Беино в Северном Уэльсе, тридцатитрехлетний иезуит по имени Джерард Мэнли Хопкинс обратил взор на скользящую в воздухе пустельгу или кингиря. Памятуя о ястребе, чей лирический образ запечатлелся в сердце Уолта Уитмена (склад ума Уитмена, написал он позднее, «схож с моим»), он воспринял этот момент как явление Уитменовского духа, «где-нибудь ждущего тебя». Уитмен бы порадовался: его пророческие слова пробудили в сердце английского поэта ведение Христа, восхищающего души. Мы также можем предположить, что его бы привело в восторг то, как явно этот более молодой поэт соперничает с ним в искусстве сочетать слова с образами и ритмы с эмоциями. Minion[85] — уитменизм. Строки
Пестрой реки героя
Сокола, седлавшего ветер. Пространство кроя
Крылом — как ходил на хорде крыла! Как бита
Была высота![86]
превосходят уитменовское «Пестрый ястреб проносится мимо»,[87] «последнее облако дня медлит» ради него. Уитменовская скопа предстает в последних лучах дневного света, все еще озаренная солнцем в вышине, а Уитмен, на земле, пребывает средь сумеречных «просторов, погруженных в тень». А пустельга Хопкинса предстает в первых лучах зари, до того как рассвет коснется лежащих под ней полей Уэльса.
Зарянка у Вордсворта — вестник вдохновения после периода бездействия, выздоровления после болезни, и — самих небес. В Книге VII «Прелюдии» обновление поэтических сия возвещается так:
Зарянок хор послышался вблизи
Моих дверей — певцы из дальних чащ,
Зимою посланные объявить,
Смягчив искусно горестную весть,
Что хмурый царь к нам с Севера спешит…
Зарянка в «Малиновке» подобным же образом прилетает в домик в преддверии зимы.
Спеша от осени под кров,
От голых пастбищ и лесов,
Зарянка-Робин ищет дом…
Заметьте: Робин — имя собственное. Имена, приписываемые птицам, а также животным, образуют тот разряд, который Леви-Стросс рассматривает в «Неприрученной мысли», в главе под названием «Индивид в качестве вида». Лис во французском языке — Ренар, лебедь — Годар, воробей — Пьеро и так далее. Erithacus mbecula называют Робином-Малиновкой уже в среднеанглийском, когда повсюду в Европе за ним закрепился образ одной из Малых Птах Страстей Христовых (вкупе с богатым фольклором о том, как грудь его была обагрена кровью Христа, огнем гееннским и т. п.). Очевидно, что для слуха Вордсворта имя его ближе к Гарольду Синезубому,[88] нежели к Джеку До, Джиму Кроу или Джону Дори.[89] И значит, его ярко-красная грудка есть «от природы данный щит,/ На коем жарко герб горит». Это уравнивание с рыцарской эмблемой является важным, так как Вордсворт формулирует традицию, в лоне которой зарянка-робин может представать совершенно британским атрибутом: внутри него эльф (Чосер, Джонсон); он сродни Рыцарю Красного Креста; он равно принадлежит христианству и язычеству (Спенсер), будучи в то же время преимущественно птицей-даймоном, чей след уходит в доевропейскую историю и чей образ стал главным символом поэтического вдохновения для романтиков (Шелли, Китса, Теннисона, По, Уитмена).
Образность По делится на три стиля, каждый из которых составляет отдельный диалект со своей грамматикой и поэтическим замыслом. Сам он назвал эти стили «арабескным», «гротескным» и «классическим». На ранних стадиях работы над «Вороном» он рассматривал варианты попугая и совы. Образ попугая потребовал бы преобладания в стихотворении «арабескного» стиля; совы — «классического». В результате, он сумел имплицитно передать способность попугая к звукоподражанию в повторении пevermore (что звукоподражательным эхом не является, если только птица не пытается сказать «Там, где мрак Плутон простер»);[90] сова же претворилась в свой божественный эквивалент, бюст Паллады, на который усаживается ворон.
Ворон По механистичен, это машина, запрограммированная на произнесение одного — единственного слова. Если полубезумный от горя человек принимает его за оракула и задает ему вопросы, то он может либо разглядеть свою ошибку, либо упорствовать в ней, обращаясь к ворону в отчаянной надежде на то, что перед ним оракул. И вот он спрашивает у ворона его имя и слышит в ответ «Nevermore». Охваченный скорбью человек горько и истерично замечает, что даже одиночества его не облегчит птица с именем Nevermore, ибо она, подобно его друзьям и надеждам, покинет его «с этих пор».[91] На это ворон отвечает «Nevermore». Тогда-то человек и понимает, что словарный запас ворона состоит из одного слова. У безумия, однако, своя логика. Птица, например, могла быть послана Богом, чтобы помочь страдальцу забыть его скорбь, и, если она послана Богом, то может в силу этого обладать теологической мудростью. Поэтому он спрашивает у нее, есть ли бальзам в Галааде? Смысл? «Утешит ли меня в потере вера? Соединюсь ли я с Ленор на Небесах? Есть ли Небеса? Есть ли жизнь после смерти? С Богом ли ныне Ленор? Существует ли Бог?» Вопрос принадлежит Иеремии, в стихе 8, 22: «Разве нет бальзама в Галааде?» Иеремия, прибегая к риторической фигуре, вопрошал, не остался ли Ньюкасл без угля.[92] По трансформировал смысл так: правда ли существует Ньюкасл и есть ли там уголь? На что Nevermore отвечает: «Nevermore». Следующий вопрос более прямолинеен: воссоединится ли он когда-нибудь с Ленор? «Nevermore». Говорящий велит ворону покинуть дом — и ворон отказывается улететь прочь. И так же никогда не вырваться душе говорящего из пут вороновой тени; его отчаяние безысходно.
Ситуация была По уже знакома. Ранее, в Ричмонде, он видел машину Мельцеля, игравшую в шахматы, и увидел ее насквозь (догадавшись, и справедливо, что в ней был спрятан человек). И в шахматной машине, и в однословном вороне По обращался к пресвитерианской теологии: все предопределено, или же некий человек-посредник хочет, чтобы мы поверили, будто это так. Хуже того: наша беспомощность в отчаянии, горе или замешательстве вынуждает нас смириться с механизированным фатумом. Когда разум сказал свое слово, мы все же обнаруживаем остатки суеверия. Есть в нашем рассудке часть, желающая верить, что автоматы наделены разумом.
В этом темном пространстве По и писал. Обезьяна в «Убийствах на улице Морг» — автомат, и Родерик Ашер — зомби, когда заживо погребает сестру. Кальвин и Ньютон оба дали нам машину вместо мира, шестереночный механизм неизбежностей.
Уитменовский ответ «Ворону» — «Из колыбели, вечно баюкавшей». Снова вопрошается оракул. Ответ (птицы и шума моря совокупно) полифоничен, любовь совокупна со смертью. Жизнь и смерть суть Гераклитов ритм, он независим. Уитмен возвращается к греческому ощущению: любовь глубже всего в своем трагическом осознании скоротечности жизни, молодости, красоты.