СобакаРу — страница 2 из 15


Ненавижу, когда мне говорят: «Дама, у вас шнурок развязался» или

«У вас шарф по земле волочится». Вот почему мне нет никакого дела до их шнурков и шарфов, а они меня обшаркивают своими пустыми бегающими гляделками и считают себя вправе раскрывать рот по моему адресу? И еще я почему-то ненавижу – вот этого объяснить не могу – когда в церкви к горящим свечкам подходит на редкость специальная старушка и начинает вынимать огарки, еще очень даже способные некоторое время трудиться на моление просителя. Но она своей волей определяет, кому еще гореть, а кого уже выбрасывать, корявым натруженным пальцем гасит огонек – а кто дал ей это право? Может, в это мгновение чье-то счастье обрывается или надежда пропадает. Нехороший образ, ненавижу его.


Ненавижу, когда в телевизионной рекламе используют псевдонаучные слова. С этой областью мнимости все ясно, сама по себе, как апофеоз человеческого идиотизма, она ненависти не вызывает, но вот корчи со мной делаются, когда я слышу, что в составе какой-то мутотени присутствуют триклозаны, керамиды, карбомины и еще вдобавок аква-минералы. Как писал поэт Волошин (не тот, из Кремля, того я тоже ненавижу вместе со всем кремлевским населением), а настоящий Волошин, Максимилиан, – «Обманите меня, но совсем, навсегда, чтоб не думать зачем, чтоб не помнить когда». Обещайте райское наслаждение и вечную молодость, но по-честному, как это делали в древности, предлагая просто поверить, что за такие-то поступки ожидает блаженство, без всяких там вшивых триклозанов. Желаю производителям этой рекламы, чтобы они на том свете целую вечность питались супом из аква-минералов с керамидами.


Несколько раз видела – правда, в Москве, – как на какую-нибудь престижную тусовку прорывается пожилой фотограф или забытая журналистка, пытаясь хоть как-то присоединиться к шуму обманувшей их жизни, а охранники с лицами холодильников теснят их тупо и равнодушно. И эту картинку я ненавижу.


Целых два года, с первого правительственного транша, судьба которого сразу была мной предсказана, пришлось ненавидеть юбилей Санкт-Петербурга – а теперь я буду ненавидеть другое крупное грядущее несчастье города.


А как я ненавижу все объявления, приглашающие меня похудеть! И чего они цепляются к моим заветным килограммчикам, которые я нажила честным трудом. Я их годами собирала. Я знаю, где приобретались восьмидесятые килограммы и откуда взялись-пошли девяностые. Мой личный вес рос в точном соответствии с ростом моего веса в обществе – так как же вы осмеливаетесь назвать его «лишним ве

сом»? Да таких, как я, вообще больше не рождается. Я горжусь собой. Я хочу стать еще толще и ужаснее.


Ненавижу всех интеллигентов, которые пошли в лакеи к властям. Пиаром их заниматься, речи им писать. Я однажды сказала: а вот не я буду им речи писать, а эти твари будут дрожащими руками открывать газету, чтобы прочесть, что я о них думаю. Пока ведь речь идет не о голодной смерти, а просто напросто об излишке комфорта.


Ненавижу трусость – и прав Булгаков Михаил, хуже порока нет.


Ну, скажет читатель, а все остальное вы любите, что ли? Да нет, конечно, но помилосердствуйте – статья кончается, а я только начала!

Записки на листочках

Когда-нибудь, в хорошую минуту, я расскажу о деревьях – о благородных соснах, о завистливых осинах, о добродушных дубах; и сколько необманно счастливых часов я провела, разглядывая стволы древесных судеб, ведь деревья не умеют лгать и с простодушием великих актеров запечатлевают свои драмы в личной материи.

Тут есть эпические семейные драмы, когда рядом рожденные начинают бороться за пространство, то переплетаясь, то резко и решительно расходясь; тут бывают неразделенные любови, когда одно деревце простирает руки другому, равнодушно растущему навстречу небу; тут есть трагедии искривления, расхождения с задуманным путем, когда ветви, на которые возлагались определенные надежды, засыхают в отчаянии, оставив на вдохновение возможного художника горький вопрос своих мертвых пальцев; тут есть драмы индивидуального упрямства тех, кто живет вне леса, среди долины ровныя, на гладкой высоте, и празднует свою прекрасную отдельность, пока Божия гроза не сразит слишком уж вознесшуюся личность… А самое мое любимое дерево растет в Сочи, в самшитовой роще, – это тис ягодный, чей возраст приближается к тысяче лет. Поскольку отдохнуть в Сочи может только слепоглухой с луженым желудком и скверная музыка достигает порой семикратного наложения, я, оказываясь в очередной раз на жалком кинофестивале отечественных уродцев, уезжаю туда, к тису, прикупив домашнего винца и ароматной колбасы. Прислонив свою бедную голову к древу жизни, я ни о чем не прошу и – наконец-то! – ничего не думаю.


Когда-нибудь, в хорошую минуту, я напишу о травах – о пахучем тысячелистнике, который вам никогда не удастся сорвать иначе как с корнем, о дивно цветущей крапиве, о хитроумнейшей лапчатке, о вкуснейшей сныти, о ласковых папоротниках, из которых мы в детстве делали быстрые веники, чтоб подмести избушку, о мяте, которую так приятно растирать между пальцев, о всеисцеляющем зверобое, о смешных лопухах, умеющих вырасти выше человеческого роста, о маленькой ползучей травке – горце птичьем, который при благоприятных условиях очень даже может поспорить с самой крапивой своей густотой и удалью… Я жила в крошечной комнате с верандой на станции Солнечное, питая трехмесячного ребенка. Непонятно почему, его тельце было покрыто ужасными красными пятнами – аллергия, диатез, Бог весть что, но врачи ничего толком не говорили. И тогда я отправилась за травами. Каждый день я заваривала кипятком в детской ванне череду, ромашку, зверобой и мяту, затем разбавляла это до комнатной температуры и купала дитя. Дитя лежало, поддержанное мной, среди стеблей и листьев и неопределенно улыбалось. Через месяц купаний аллергия прошла и никогда более не возобновлялась. Наверное, это был один из рецептов приготовления богатырей, ныне подзабытый, поскольку на кой нам теперь богатыри?


И еще когда-нибудь, в хорошую минуту, я надеюсь сложить повесть о цветах. Это будет нелегко – так тут потоптался масскульт с его белыми и розовыми розами. Но есть еще место для поэтических маневров – например, полная реабилитация георгина, защита чести и достоинства гвоздики, возведение в культ цветов картофеля и настоящее, захватывающее исследование причин, по которым группа милейших созданий называется «анютины глазки». (Кто такая Анюта, увековеченная влюбленным ботаником? Что это были за глазки такие? Может, это остаток неведомого славянского мифа?) Ждут своего часа настурция с ее вкуснейшими, кстати, листьями и огневой ноготок; еще не все сказано о белых водяных лилиях, как-то умело избежал перевода на слова пион, не вовсе безнадежен тюльпан, нет, дражайшая флора еще может дождаться вдохновенных излияний благодарной нежности, вот только ромашка, черемуха и сирень домучились до безмолвия – их мы вынуждены созерцать без слов. Что касается розы, за нее предстоит нешуточная битва. На днях обязан родиться поэтический гений, которому будет суждено отбить розу у Ларисы Долиной и Юры Шатунова.


Это будет, на минуточку, главная битва данного Эона. Отбитую у врагов розу мы торжественно препроводим в мир Царств и всем желающим ее трогать грязными руками обязательно врежем как следует по лапам. Так вот сидишь себе в нетопленой комнате, на Севере, каким-нибудь беспросветным ноябрем и вспоминаешь цветущий луг, точно разделенную любовь – нет, думаешь, не может этого быть. А потом вдруг как молния: как же не может быть, когда взаправду, доподлинно, на самом деле это было, это есть и значит – это будет.

Присутствие духа

Москвина всегда стояла за справедливость. В Москве по поводу последней книги нашенского кровного философа Александра Секацкого всполошились глянцевые издания: GQ гудит, Playboy крыльями хлопает. Но что же дома молчок, возмутилась Татьяна. Это несправедливо! И взялась восстановить порядок в местной галактике.


Знающие Александра Секацкого обычно относятся к нему с большой иронической нежностью. Нежность естественно возникает из понимания: перед тобой редкое, драгоценное, ни на кого и ни на что не похожее существо – оригинальный мыслитель. Но именно поэтому ирония ставит бесполезную эту нежность на место в качестве декоративного приятного тумана, из которого грозной скалой выступает острое лицо, высеченное мастером человеческих фасадов. А там, за фасадом, живет прекрасный и опасный, как старинное оружие – дух, разум, spirit. В случае Секацкого дух не отягчен материей душевности – того, что в нас плачет, поет, болеет, влюбляется, делает глупости, – а его тощая, легкая, проspiritованная плоть не более чем рыцарские доспехи.

Я представляю его себе так: рыцарь идет по ледяной пустыне, вызывает на поединок дракона, одинокий рыцарь – сам себе и Росинант, и Санчо Панса, и Дульсинея Тобосская; может статься, и сам себе дракон. На поединок никто не является, но рыцарь продолжает путь с удовольствием, по дороге пронзая копьем афоризмов всякую падаль. Он не живет здесь. Он разглядывает формы испорченного бытия, бесстрашно и беспощадно – шпион, разведчик, номад с Других берегов.

Мир тотально подменен, его вещи фальсифицированы. Но где-то ведь есть платоновская пещера, где хранятся эйдосы, идеалы, чистые идеи вещей. Там есть невидимая фотография, неизмеряемое пространством время и неслышимая музыка – возможно, если до этого мира пока не добраться, то до него можно… додуматься. Думать, думать, и чугунная морда реальности возьмет да и просквозит чистым воздухом настоящей Софии, возлюбленной всяким настоящим философом. На лице Секацкого читается готовность оказаться в этом мире немедленно. Чудо петербургское! Сын военного летчика Куприяна Секацкого, исключенный с философского факультета Ленинградского университета в середине 80-х за антисоветскую пропаганду и ставший нынче его доцентом и гордостью, он из тех достоевских людей, которым «не надобно миллионов, а надобно мысль разрешить». Если бы я узнала, что Секацкий где-то как-то подшустрил для личной выгоды, я бы упала в обморок. Корыстной соображаловки