не, он только разок не смог сдержать вскрика — показалось, что в груди что-то треснуло, наверняка ребро…
Последний раз ткнув концом палки куда-то в пах — «Эти игрушки тебе, монашишка, все равно не понадобятся» — безносый немного полюбовался на свою работу: часто дышашие, покрытые потом беспомощные люди у его ног.
— Орать запрещаю. Услышу, что орете — глаза повыколю, — сообщил он убедительно, наклонившись низко, так что Аймер видел хлебные крошки в его короткой бороде, чуял запах — идущий изо рта вкусный запах копченого, видно, от трапезы отвлекли своим хохотом… От запаха копчений еще сильнее хотелось пить. Аймер выдержал взгляд глаза в глаза — это было не так и трудно, главное — не переводить взгляда ниже.
— Врет насчет «выколю», — убежденно сказал Аймер, просто чтобы что-то сказать, когда мучитель их наконец вышел. — Ему, видно, ясные приказы даны. Заметил, что по лицу он никого из нас не ударил? Потому что по лицам сразу видно будет, дрался или нет… а под одежду к нам, он надеется, никто не полезет. Знать бы еще, зачем они все это затеяли!
Антуан поморщился, стараясь улечься так, чтобы не на больное место. Больных мест накопилось слишком много, не одно — так другое заденешь.
— Вот, пожалуй, последний человек, у которого я готов попроситься на двор.
— Да уж, идейка из сферы платонического идеального. Понимания не встретит.
— Тебе сильно досталось? Он ведь на тебя… сразу накинулся.
— Пустяки, — соврал Аймер, страстно мечтая об одном — лечь бы на спину, распрямиться. Проверить пальцами, что у него там с ребром. Пальцами!
— Завидуя святым… Думайте, кому и за что завидуете.
— Ты о чем?
— О Петре Мученике, — еще один подавленный вздох. Если мы отсюда выберемся, никогда больше не смогу выносить запаха мокрых листьев. Никогда. — Вот завидовал же мученику и чудотворцу, а не знал, что самое-то завидное в его истории… Умирал на лесной дороге, окунал палец в рану, кровью на дерне чертил — Credo in unum Deum.
— Я знаю его историю…
— Ничего ты не понимаешь, Антуан! Знаешь, а не понимаешь. Здесь не нравственное толкование, здесь… физиологическое. Пальцем чертил на дороге, понимаешь? Пальцем… свободные руки… Хоть Credo пиши, хоть нос почеши! Кстати, у меня идея, как помочь себе с помощью ближнего. Поделиться, так сказать, бременами. Лежи, как лежишь — я сейчас к тебе чутка подвинусь и нос почешу о твой хабит. Потерпишь? Из святого послушания…
Антуан через силу улыбнулся, подставляя плечо. Едкий пот битья и грязи и ему щипал кожу.
Еще единожды в этот день безносый заходил их проведать. Внутренние колокола в разуме Аймера, отбивавшие время и редко ошибавшиеся, видно, расплавились за ночь в бездарную жидкую медь — чувство времени подводило его. То ли сутки прошли? То ли всего ничего? Предположив, что сейчас время ноны, они тихо помолились — даже и не сговариваясь, поняли, что громко петь не стоит. Да и трудно это было без воды. Аймер пробовал сглатывать слюну, чтобы хоть как-то гортань промочить, но слюны было мало, горло сокращалось всухую. Даже по нужде расхотелось — мудрое тело, похоже, решило не растрачивать зря ни капли влаги, только болело в паху крепко, непонятно — то ли от непролившихся вод, то ли от удара.
— В крайнем случае сходим под себя, — пошутил он, помнится, перед тем, как кратко задремать. — Мы это делали, будучи младенцами, и так же были спеленаты… А теперь, смотри, брат, наша смерть близка, и мы перед ней опять как младенцы, двое в колыбельке, и так же ничего не можем — а значит, Господь нас примет, даже если мы пеленки намочим.
Антуан ответил намеком на кивок. А мог бы и похвалить проповедь, между прочим! Отличный пример аллегорического толкования. Прямо-таки в духе Антония Падуанского, хоть он и францисканец. Аймер не умел долго унывать — оказавшись на краю уныния, он попросту заснул, и в хрупком сне всячески планировал — то большую драку, то прямой путь на небеса, то… случайные путники проходят мимо, кричать, звать на помощь…
Безрадостная мысль, что они здесь одни во власти настоящего одержимого, перекрывала болью даже боль от ударов — но рыцарская Аймерова кровь и вагантская живучесть побеждали даже кротость будущего мученика: не позволяя себе отворачиваться от грядущей смерти наяву, во сне он невольно искал путей спасения. И потому проснулся совершенно обессиленным, с собственным тихим криком на губах — во сне это был громогласный крик «На помощь», адресованный прекрасным путникам, веселым и усталым, как паломники к святому Иакову, этой процессии, идущей не иначе как к часовне Марциала… Святой Марциал, мученик Божий! Может, ты о нас позаботишься?
Вечерня четверга. Литургия — нечто надежное в круге земном, скрепы в крепостной стене монашеского бытия, то, что дает удержаться. Ведь уже, пожалуй, время читать вечерню, освящать время. «Я забыт в сердцах, как мертвый, я — сосуд разбитый…» Нет, это завтрашний комплеторий, не сегодняшняя вечерня. Просто из головы не идет — повторяется, проходя вместе с током крови по телу и отдаваясь пульсами в разбитом теле, от вчерашней шишки на голове — до сегодняшней боли в боку. Антуановы поясные четки, как выяснилось, были сорван с пояса и потерялись еще где-то по дороге, то ли в лесу, то ли даже в домике кюре. Но у Аймера крест остался, и это именно он впивался ему в ногу ребром, впечатывая в тело знак исповедания. Аймера угнетало не столько это, сколь сам факт, что он столь непочтительно попирает священный знак распятия. Наконец он придумал, как освободиться: перекатился на бок, довольно долго ерзал, чтобы крест немного сдвинулся, — и преуспел.
Безносый Жак — «Ну-ка, чем занимаетесь, попишки? Что затеваете?» — решил навестить их как раз в середине молитвы. Антуан при виде его умолк сразу, Аймер из монашеской гордости — или из ландского упрямства — договорил даже и малое славословие. Сам и виноват, сам и разозлил. Умолк бы сразу, не разыгрывая Петра-Мученика — не пришлось бы Жаку хватать его за грудки, рывком поднимать:
— Нет, вот это ты не будешь! Свои бормоталки вавилонские ты болтать не будешь! Вот чего-чего, а франкского языка я тут не потерплю, понял, поп?
— Латинский это, не франкский, — едва успел сказать Аймер, и кто его за язык тянул? Сам, можно сказать, виноват, за что и был бит спиной о стенку, по крайней мере некоторая определенность — раньше сомневался, что ребро треснуло, теперь уж точно сомнений нет.
На беду, Жак еще распятие заметил. Ужасное лицо его скривилось на сторону, все поехало, как в дурном сне, и он рванул на себя цепь четок с такой силой, что едва не свалил Аймера на его собрата.
— Вот чему поклоняешься, бесово семя! Пыточному столбу! Переломать бы их всех, да по всему миру!
Знаем-знаем такое богословие, еще со времен Безумного Пьера, кажется, из Брюи! Церковь это отрицание спасительного смысла Страстей не раз встречала — и столько же раз побеждала, не ему уничижить победу, на кресте вершившуюся… Но у Аймера словно еще одно ребро с треском сломалось, когда наложил Жак руки на его поясное распятие. На Псалтирь Девы Марии, искусно сделанную — не на веревку, а на толстую цепочку низались деревянные бусины. Священную эту якорную цепь молитвы вместе со скапулярием некогда вручил Аймеру старенький аженский приор — «прими, брат, облачение своего Ордена»… Раньше носил их другой брат, молодым умерший от болезни: об этом Бертольде, немце по происхождению, в аженском монастыре вспоминали с нежностью и любовью. Рассказывали, что он и сам пылал такой любовью к Ордену, что на кухне его порой видели втайне целующим ножи, которые он по обязанности мыл и точил — так радовался Бертольд принадлежности к семье проповедников. В пещере словно бы светлей стало — каждый волосок на запястьях врага видел Аймер, и куда бить, видел, хотя и другое видел — собственную неминуемую неудачу. Так что с криком Антуана — «Нет, отдай! Не трогай!» — грохнул и удивленный крик безносого, которого Аймер умудрился толкнуть головой в живот. Хорошо толкнул — так что безносый даже сел на пол; впрочем, доминиканец должен мыслить трезво, не стоит обольщаться, от неожиданности сел Жак, а не от силы удара. И поднялся довольно резво, ничуть не пострадав; распятие, сорвавшись с четок, улетело куда-то в листья — целое улетело, не сломанное и уже забытое. Аймер увидел свое отражение в глазах приближавшегося к нему человека — себя, ненавистного до предела — и неожиданно понял больше, чем был готов понять.
— НА тебе, красавчик! Держи, на память от Жака.
А что бы сказал на его месте ты, парень, ты, брат Аймер, так привыкший к своему красивому лицу, то и дело отражающемуся в воде, в донце миски, в улыбках и глазах других людей? Что бы ты сказал миру и людям, если бы на месте лица у тебя осталась страшенная рожа, кошачья морда, хуже чем у прокаженного, — если бы ты, с трудом оправившись от ран, обнаружил, что отныне можешь улыбаться людям только из-под низко надвинутого капюшона — если вообще можешь? Много бы проповедей о человеколюбии, о любви Божией сказал бы ты тогда благодарной аудитории? Да что вообще может сказать о любви и жертве человек, самой большой бедой которого за без малого три десятка лет был годовой запрет тешить свое самолюбие публичной проповедью… Или нечаянный позор с глупой женщиной, позор, пришедший к нему опять-таки из-за его лица, его красивенького лица…
Это было — вспышка, настоящее озарение, как вывернувшееся из-под ног поле роз из того сна. Нечто придающее значение всему и сразу: иначе и быть не могло! Иным и не мог оказаться человек, сейчас костяшками пальцев разбивший ему губы: а кто еще мог выбивать — изнутри наружу — любовь и милость у того, который шесть лет назад… нет, семь, число Господне, как быстро время летит, — семь лет назад словно в насмешку над самим понятием жертвы пытался ножом изуродовать собственное лицо! Как сын богатеньких родителей, в показном припадке любви к бедности швыряющий луидоры в темную реку. Вот кто он такой был — богатенький, ни краешком не зацепивший настоящей бедности нищенствующий брат Аймер, вот о чем это на самом-то деле было — «Вырежь его», как можно было не видеть столь очевидного! Все возвращается, Аймер, все возвращается, вывернутым наизнанку, перевернутым — для большей аллегоричности, как вернулось к апостолу Петру распятие, рядом с которым он побоялся некогда встать. Светильник тела есть око, снова о том же, и его око, украшенное шрамом над воспаленным веком, сейчас на краткий миг увидело безносого — Боже мой, не безносого, а Жака, он крещен в честь святого Иакова! — увидело стоящего напротив как он есть. Сглотнув кровь, чтобы не сплюнуть на хабит — Аймер выговорил, с трудом подбирая слова: